фольклорными записями, что были в его архиве. Но давайте попытаемся спокойно порассуждать.
О первых поэтических пробах Богдановича мы знаем со слов того же отца: он помнит, что мальчик показывал их своей крестной Ольге Семовой, когда та приезжала в Нижний Новгород. Запомним ее имя. Не мешает обратить внимание и на то, что свои стихи мальчик впервые показывает не отцу, что было бы вполне естественно, а крестной, которая даже не живет с ним в одном городе и о возможной реакции которой на стихи (белорусские стихи!) он мог только догадываться. Скажут: он мог показывать свои стихи отцу раньше. Допустим. Но в таком случае зачем было отцу писать, что он помнит о первых опытах своего сына в связи с тем, что тот их кому-то показывал? Зачем Адам Егорович стал бы искажать истину с явной невыгодой для себя? И вообще не послушать ли нам его самого?..
«Его (
Вот ведь как сказано, и о каком же особенном влиянии мы можем после этого говорить? «Не мешать» — было принципом Адама Егоровича в вопросе воспитания детей.
«Я не мешал своим детям быть, чем они хотят, но, в сущности, никогда не был доволен тем, что они есть».
Адам Егорович говорит, что отец — плохой судья своим детям. Не очень хочется и нам быть судьями его самого, только уж очень противоречивой, при всей своей объективности, кажется его формула. «Не мешать и не быть довольным». Не мешать — что это значит? Не принимать участия, не быть заинтересованным, разрешить человеку воспитывать самого себя. Но отчего в таком случае быть недовольным? Какое можно иметь на это право?
В том, что наше удивление небезосновательное, убеждают воспоминания Анны Волосович-Грязновой, на которые мы несколько ранее уже ссылались. И ее не удовлетворяет если не сам принцип дядиного воспитания, то результат. По крайней мере, в отношении к Максиму Богдановичу. Она пишет:
«Мне думается, что в то время и Адам Егорович должным образом не ценил таланта и значения Максима. Иначе, невзирая ни на что, он обязан был помочь Максиму поехать учиться в Петербург, где под руководством профессора Шахматова он посвятил бы себя любимому делу — изучению языка, этнографии и истории Белоруссии. Максим к этому стремился всей душой, а ему пришлось потратить пять лет на изучение юридических наук, к которым не лежала его душа. Ему пришлось жертвовать своим призванием ради брата, ибо Адам Егорович считал, что Леве надо учиться в Московском университете — у него же такие математические способности (в 1911 году Леве было только семнадцать лет)…»
Так слова Адама Егоровича: «Я не мешал своим детям быть, чем они хотят», — обернулись горестной неправдой.
Не будем преувеличивать, но должны сказать: люди, окружавшие Максима в нижегородский, а затем и в ярославский периоды его жизни, мало понимали его устремления, в лучшем случае смотрели на них, как на чудачество. На берегах Волги, за тысячу, если не больше, километров от Северо-Западного края, мечтать о какой-то «самостийной» Белоруссии? В самом деле, разве это не чудачество? Хуже всего было то, что его не понимали в родном, семейном кругу. Отец не понимал и не «мешал». Правда, крестная Ольга Епифановна, которой Максим показывал свои первые стихи, написанные по-белорусски, хотя и не понимала, не сочувствовала, возможно, в главном, но, добрая душа, не отказала в просьбе выписать для него сперва «Нашу долю», а затем и «Нашу ніву».
Как мало мы еще знаем людей, рядом с которыми жил Максим Богданович! Кто эта Ольга Семова? Каким образом она связана с семьей Богдановичей? Какова ее дальнейшая судьба? Богданович переписывался с ней — где их переписка? А знать об этом следовало хотя бы потому, что Семова, может, и не сознавая, помогла тому Богдановичу, которым теперь гордится целый народ, — и из-за этого так невыразимо нам дорог по-человечески благородный жест женщины, хорошо оправдавшей свое званье «крестная».
Ну, а те, кто все же «мешал»? Не по природной склонности злобного ума или души, а, так сказать, на принципиальной, идейной основе. Надо думать, что были и такие, и не в единственном числе.
Любителей «забіць трывогу аб той мове, якой азваўся беларус», всегда было много. Смотрели и выносили приговор с высоких «государственных» позиций. Зачем эти местнические тенденции, зачем заводить распри в доме? В доме должен быть один хозяин, один отец. И дети должны слушаться отца. Ну, а славянская, святая славянская идея? Что ж, и ее вы хотите разорвать на пестрые лоскутья, чтобы перевязывать ими свои «местные» раны? Нет, у идеи должно быть одно знамя.
Так или приблизительно так могли думать в среде, где жил Богданович.
Один из «идейных» — Петр Гапонович, брат Анюты Гапонович, двоюродной сестры поэта, той Анюты, в которую он был влюблен. Петр Гапонович. Родственник и, казалось, друг. И принципиальный, так сказать, противник. Они спорили по национальному вопросу. Гапонович, «рассудительный, холодноватый», «безупречно владел силлогизмом». «И Максим — горячий, страстный, почти одержимый». Они спорили. «Волна и камень», «лед и пламень» — все же очень различны меж собой. Гапонович считает национальную, «местную» идею фикцией, выдумкой горячих голов, принимающих мечту за реальность. Где факты? Немалое количество бесплатных корреспондентов «Нашей нівы»? Игра! На одном энтузиазме далеко не уедешь. Необходима хотя бы какая-нибудь финансовая база, не говоря уже о других проблемах и нуждах. Бесплатные корреспонденты! Это же от бедности. Филантропия, одна филантропия. Провинциальная филантропия.
Спорили — может, так, а может, и не так. Несомненно одно: Максим для Гапоновича — идеалист, идея которого ничего не стоит. Не предмет спора увлекает Гапоновича, а возможность оттачивать свои силлогизмы. Пусть радуется, пусть в конце концов верит. Дело его. На другое он не способен. Не сбил бы с толку Анюту. Она, кажется, рассудительная девушка, но все же… Такого кавалера, как Максим, своей сестре он, понятно, не желал. Он, тот «логик», по-настоящему встревожился, узнав о намерении Максима приехать из Ярославля в Нижний. Перед Богдановичем тем временем остро встала проблема устройства жизни после окончания лицея. Куда податься? Что делать? Ехать в Минск? Но идет наступление немцев, и еще неизвестно, чем оно кончится. А кроме того — Анюта… Надо было как-то прояснить отношения.
Этих отношений Петр Гапонович боится больше всего. Нет, он раскроет ей глаза на то, кто этот Богданович, и он дает Богдановичу характеристику, лучше которой вряд ли мог бы, на наш сегодняшний взгляд, кто-нибудь дать. Он уверен, что сестра, которой он пишет (не Анюта, а вторая сестра, Вера Ивановна), поймет все как следует и сделает все, чтоб помешать развитию отношений между Богдановичем и Анютой. Гапонович пишет:
«Рьяные отношения к „самостийной“ Белоруссии окончательно поглотили все его заботы и все его внимание. Он запирался в своей комнате, углублялся в эти вопросы и в такой плотной двойной оболочке, изолированной от жизни, провел все свои последние годы.
Так рисуется его теперешнее положение, и отсюда идет его решение бросить дом своего отца и Александры Афанасьевны и на стороне начать новую самостоятельную жизнь».
Это написано в 1915 году. Богданович уже автор «Венка». Венок славы, будущей великой славы, уже лежит на его голове, но «логик» Гапонович не видит этого. Ветер века шумит в лавровых листьях этого венка, но «силлогистик» не слышит этого, он бормочет что-то о «двойной оболочке», об изоляции от жизни. О человеческий практицизм, о трезвый реализм мещанства, сколько раз ты решался выносить приговор гению и сколько раз выносил приговор самому себе!
Жизнь… Изоляция от жизни. Мещанин понимает только «жизнь», но никогда не постигнет ее меры — времени. «Изолированный от жизни» Богданович носил в себе жизнь в ее наивысшем и самом широком измерении. В маленькой комнатке того, кого прозвали Максимом Книжником, жило само время. Там