Фестиваля хоров не шли ни в какое сравнение с тем, что разыгрывалось перед нашими глазами. Гротеск, пародия, абсурд… — нет, ни одно из этих слов не передает полностью всего идиотизма этого трагифарса. У меня стекал по спине холодный пот от стыда и сознания позора.
«Куда я попал? Что я здесь делаю? Зачем мне все это?» — мысленно негодовал я, погружаясь в отчаяние.
Тем временем неумолимо приближалась наша очередь. Я не знал, что делать. Не выходить на сцену? Отказаться от премии? Уйти, не сыграв сцену из спектакля? На такую демонстрацию я не решался. В конце концов ход событий определила импровизация.
Когда наступил этот ужасный момент и конферансье, взлетев на самый высший диапазон своих голосовых возможностей, вызвал нас на сцену, один из моих партнеров (а точнее, Прометей) шепнул мне, поднимаясь со своего места:
— Делай, что хочешь, но на нас не рассчитывай. Мы здесь выступать не будем.
— Я все беру на себя, — процедил я сквозь зубы, как капитан корабля, идущего на дно. — После вручения диплома можете уйти со сцены.
Мы, как приговоренные к смерти, встали под свет прожекторов, конферансье, посматривая в бумажку, нес какой-то бред о «высоких художественных достоинствах» нашего спектакля, а я, всматриваясь в глубину зрительного зала, туда, где сгрудилась «чернь», думал, иронизируя над самим собой:
«С притворной покорностью они ждут, когда закончится эта чушь, чтобы броситься, наконец, в водоворот бешеного танца. Точно так же и мы дожидались финала Фестиваля хоров. Правда на их стороне, а я здесь несчастный выродок и жалкий фраер. Как только я сойду со сцены и приличная публика покинет зал, они унесут стулья, чтобы освободить место, и под властные ритмы „Кошачьих погонял“, бесстыдно вихляясь, начнут неистово отплясывать. И это будет их триумф, их no more…»
Эти мысли действовали на меня удручающе, но одновременно бросали мне неожиданный вызов.
Нет, я не доставлю им такого удовольствия! Я не позволю, чтобы они веселились за мой счет, во всяком случае, меня они должны будут исключить из списка того, что так искренне презирают! Пусть потешаются как хотят, пусть издеваются — и правильно делают — над Конкурсом любительских театров, но надо мной — не получится!
Я вдруг понял, что именно они являются главным арбитром. С блеском выступить перед такими же, как я сам, завоевать сердца пенсионеров из первых рядов, да что там! даже очаровать самого ЕС — нет, это еще небольшое достижение. Ведь все они, так или иначе, играли в одну и ту же игру. Зато покорить «чернь», которая к тому же ждет не дождется, чтобы через минуту предаться кабацкой вакханалии, — вот это был бы успех, да еще какой!
— А теперь перед уважаемой публикой, — заорал конферансье, — лауреаты первой премии! Обладатели «Золотой маски» этого года! Браво! — и он убежал за кулисы.
— Браво, финиш! — эхом отозвался насмешливый рев с задних рядов.
Мягким, но повелительным движением головы я дал знак своим артистам покинуть сцену. Затем сделал несколько шагов вперед и, прикрыв глаза от слепящего света прожекторов типичным театральным жестом, с некоторым нетерпением распорядился:
— Свет, пожалуйста.
Старый осветитель, с которым я познакомился еще в театре во время конкурса и который и здесь ставил свет, сразу же понял, что от него требуется. Он медленно погасил все прожектора, оставив только один, сфокусированный непосредственно на моем лице.
И тогда самым будничным тоном, на который был только способен, точно так, как если бы произносил собственные слова, а не стихотворный монолог, я начал свой показательный номер:
Я произносил этот текст холодным, бесстрастным тоном, создающим впечатление, что я чуть ли не с пеленок освободился от любых иллюзий относительно природы этого мира и жизни, и единственное ощущение, которое я могу испытывать, лишь презрение и отвращение. В такого рода декламации слышалась одновременно некая высокомерная наглость. Можно было подумать, что я вообще не стихи читал, а самым бестактным образом издевался над сидящей передо мной аудиторией. При описании одного из очередных периодов в жизни человеческой я находил взглядом разные по возрасту группы зрителей и им адресовал саркастический портретик, начертанный шекспировским Жаком. Но сквозь это проступало кое-что еще, некий подтекст: Вы именно такие. Каждый из вас, без исключений. Со мной же все иначе: меня это не касается. Хотя и мне сколько-то там лет, хотя и я достиг какого-то возраста, но я не исполняю ни одной из тех ролей, которые здесь описаны. Быть может, я младенец, пускающий слюни у материнской груди? Согласен, среди нас нет таких младенцев. Однако я и не ученик, лениво, как улитка, ползущий в школу. Лучшим доказательством этого является хотя бы то, что я здесь стою перед вами и делаю то, что делаю. Я еще и не любовник, как печь пламенеющий страстью, и не задиристый солдат, готовый броситься в драку или разразиться проклятиями. Я конечно же и не разжиревший судья, ищущий во всем свою выгоду, и тем более не старик или впавший в детство идиот.
Кто же я, в таком случае? И почему не вмещаюсь в рамки ни одного образа?
Потому что нет меня здесь, я только зеркало, в котором отражается мир. Я лишь око мира, ирония и артистизм, искусство, что превосходит все границы бытия.
Тишина, которая царила, когда я произносил последние строки монолога, была почти абсолютной. Никакого покашливания, шороха и шелеста, не говоря уже о демонстративных выкриках. «Ну, кажется, получилось, — вздохнул я с облегчением. — Что бы они там себе ни думали, но сидели тихо. Пробрало их слово Шекспира. Я победил».
Аплодисменты, которыми приветствовали мое выступление, может быть, и не были овацией (что ни говори, а в нем чувствовалось нечто обидное для аудитории), но искренними и почтительными. Я вежливо поклонился и уже собирался сойти со сцены, когда на нее опять вернулся конферансье, который схватил меня за правую руку (как это делают судьи на ринге перед объявлением результата боксерского поединка), не позволив мне уйти, и крикнул уже поднимавшимся с мест зрителям:
— Минуточку, уважаемая публика, минуточку! Это еще не конец! Еще один замечательный сюрпризец!
«Что опять придумал этот клоун? — испугался я. — Чего он еще от меня хочет?»
— Сейчас наш замечательный «шекспирист», — на полных парах продолжал распорядитель, — получит особый индивидуальный приз! А учредил его, уважаемая публика, не кто иной, как сам председатель жюри, наш любимый, несравненный Просперо!
Сердце забилось сильнее, и даже на душе потеплело. Ну и ну, личная награда от ЕС, даже в такой убогой обстановке, это не шутка!
— Уважаемая публика! — рот у распорядителя не закрывался. — Такое не часто увидишь! Это событие наверняка войдет в историю театра. Учрежденной наградой стали… — он опустил руку в правый карман пиджака, — стали, прошу внимания… — он сделал драматичную паузу, после чего, подняв одновременно обе руки, одну вместе с моей, а другую с вынутым из кармана предметом, взвыл от ликования: — НАРУЧНЫЕ ЧАСЫ «РУХЛЯ»!
Я почувствовал, что ноги у меня подкашиваются, однако конферансье крепко держал меня за кисть высоко поднятой правой рукой и не давал сползти на пол.
— Браво, Рух-х-х-ля! — раздались хриплые, насмешливые выкрики с последних рядов, с напором подчеркивающие протяжное «х», что усиливало нелепость ситуации.
Чтобы понять, почему я воспринял преподнесенный мне приз как оскорбление, необходимо кое-что знать о часах «Рухля».