Наконец пробил наш час.
В театр, в котором проходил конкурс, мы заявились перед самым выходом на сцену. Как раз начался антракт, и в коридоре мы сразу же наткнулись на ЕС, взятого в кольцо с обожанием взирающих на него юных поклонников, — наверное, тоже участников конкурса. ЕС будто только и ждал нашего прихода, а точнее говоря, — моего. Он поднял руки в приветственном жесте и произнес фразу, которую, вероятнее всего, приготовил заранее:
Я почувствовал, как меня окатило жаркой волной, а сердце начало биться в бешеном темпе. Для меня было совершенно очевидно, что от того, что и — главное — как я отвечу, зависело очень многое. Пренебрегая страшной опасностью, которой грозили мне публичные излияния перед незнакомой аудиторией, я выпалил без заминки, лишь стараясь попасть в нужный ритм:
И чтобы избежать дальнейших осложнений, красноречивым жестом показал на часы и энергично двинулся в сторону гардероба, увлекая за собой радостно возбужденных и гордых за меня партнеров по труппе. В последний момент, перед тем как двери за нами закрылись, я успел услышать исполненный ангельских интонаций голос ЕС, продолжавшего очаровывать стайку своих обожателей:
— Я всегда с ним так разговариваю…
Наше выступление, как я и предполагал, прошло успешно. О том, чтобы кто-нибудь сбился или хотя бы запнулся, не стоит и говорить. В порыве вдохновения мы играючи перебрасывались репликами и чеканили фразы монологов. Перед глазами зрителей одна за другой развертывались величественные сцены из шедевров мировой драматургии, каждую из которых венчал какой-нибудь монолог, призванный исполнять роль античного хора. Но степень выразительности нашего выступления определялась совсем не техникой — не владением текстом или непринужденностью игры. Она основывалась на том, что все сцены дышали правдой — правдой наших чувств и наших настроений, — когда мы произносили все эти тексты, мы говорили как бы о самих себе. Как тогда толпа учащихся после фестиваля хоров подхватила «no more», так теперь и мы — вобрав в себя слова классиков — исполняли собственную песню.
Это была песнь гнева и бунта, горечи и печали. Не такая должна быть юность, не такая школа и реальность! Прометеем, прикованным к скале, был обожаемый нами молодой учитель, которого выгнали с работы за слишком демократичные методы воспитания. Нетерпимый, догматичный Креонт олицетворял ограниченного Солитера. Все туповатые персонажи Шекспира изображали Евнуха или похожих на него типов. «Мизантропа» я приберег для себя и играл роль Альцеста. С особым удовольствием я декламировал его заключительный монолог:
Но с еще большим сердечным трепетом я произносил монолог Хамма из «Конца игры», может быть, потому, что я завершал спектакль. Я делал несколько шагов по направлению к просцениуму и — пронзая взглядом зрительный зал, а главное, сидящее за длинным столом жюри с ЕС в центре как председателем, — начинал со стоическим спокойствием:
— Теперь мой ход. Продолжаем.
После этих слов окидывал зал долгим взглядом и продолжал:
И вдруг, испепелив собравшихся взглядом, обрушивался на них с бешеной страстью:
А потом, бросив в зал эти слова, я как бы впадал в угрюмую апатию и тихо произносил в пространство две последние фразы:
В самом начале конец, и все равно продолжаешь.
Я медленно опускал голову, и тогда следовал blackout[15], во время которого мы поспешно покидали сцену.
Буря аплодисментов, разразившаяся в этот момент, не оставляла сомнений в результатах конкурса. И действительно, добрая весть не заставила себя долго ждать. О нашей победе — пока, правда, неофициально — мы узнали уже через час, когда в холле рядом с гардеробом встретили членов жюри, расходящихся после совещания.
Новость сообщил нам конечно же ЕС — и в манере, которую легко можно было предвидеть: