кружевным зонтиком. Виконтесса, глядя на эту пару со стороны, испытывала отнюдь не ревность и не зависть, а щемящее нежное чувство, прежде неизведанное, которое и вызвало улыбку на ее губах.
Андрей Иванович Нахрапцев быстро шел на поправку. «В рубашке родился, — изумленно подумал навестивший его Савельев. На щеках коллежского секретаря вновь играл румянец. — Обольянинов всадил ему в бок свой смертельный нож, а он, глядите, смеется!» Доктора, лечившие молодого человека, были совершенно удовлетворены его состоянием. Грозное предположение доктора Мандта о том, что нож разорвал селезенку, не подтвердилось. «Дней через пять ваш подчиненный сможет надеть мундир и заступить на службу», — заверяли Савельева.
— Представьте, Дмитрий Антонович, — с лучезарной улыбкой сообщил Нахрапцев начальнику, как только тот вошел в палату, — ведь три дня назад, перед тем как вы послали меня на бал за Обольяниновым, я копался в архиве, в делах военного госпиталя — и на тебе Михрютка самовар! — сам угодил в госпиталь, натуральным образом! Знал, что бывают сны в руку, но чтобы архивы…
Коллежский секретарь содержался в отдельной палате, хотя небольшой, но необыкновенно чистой. Савельев вспомнил, как в былые времена залечивал раны в смрадных убогих госпиталях, кишевших насекомыми.
— Какие архивы? Какой военный госпиталь? — машинально спросил он.
— Да тот самый, в Яссах, где скончался настоящий барон Гольц и где вы, Дмитрий Антонович, изволили идти на поправку в том же одна тысяча восемьсот одиннадцатом году.
— Ну и к чему привели раскопки?
— Пустое, — махнул рукой Нахрапцев. — Поступившие раненые бойцы, выписанные излечившиеся бойцы, выбывшие по случаю смерти… Бесконечные списки. Что нам это может дать?
— Не знаю, — задумчиво произнес статский советник, — но взглянуть не мешало бы…
— Так взгляните. Папка с этими списками лежит на моем столе. Я не успел ее вернуть в архив, за что меня, очевидно, взгреют и не подпустят больше к документам. — Последние слова молодой человек произнес с грустью. Работа в архиве доставляла ему удовольствие.
— Ох, и канцелярская же ты крыса, Андрей Иваныч! — покачал головой Савельев и с улыбкой добавил: — Не унывай, тебе за геройский поступок и полученную рану мелкие грехи спишутся.
— Так ли? — усомнился Нахрапцев. — Какое уж там геройство? Дурость одна, случайность…
— Ну-ну-ну! — перебил его Дмитрий Антонович. — Рассуждать не твое дело, раз государь-император велел представить тебя к награде.
— Неужто? — не поверил Андрей Иванович.
— Он еще сомневается! Орден, как пить дать, повесят тебе на шею, либо на грудь! — заверил его Савельев и, похлопав по руке, сказал на прощание: — Так что, голубчик, не залеживайся здесь, а скорее поднимайся и снова полезай в свою крысиную архивную нору!..
Он оставил Нахрапцева в самом радужном настроении. Закинув сплетенные руки за голову, молодой человек с мечтательной улыбкой смотрел в окно, на перистые, предзакатные облака, избороздившие бледное небо.
Как только Дмитрий Антонович прибыл в канцелярию, он сразу был вызван в кабинет начальника.
Бенкендорф в последние дни пребывал в дурном расположении духа. Император каждое утро за чашкой чая требовал от него отчета о холере морбус, а вести, приходившие из Москвы, были неутешительными. Страшная эпидемия стояла уже у самых стен Первопрестольной и стучалась во все окна и двери. К тому же губернатор Голицын докладывал, что в городе началась паника. Кто-то упорно распространял слухи, будто это коварные поляки преднамеренно отравили Волгу, и призывал горожан к польским погромам. «Если начнут убивать поляков в Москве, Польша тотчас вспыхнет. Нам это сейчас крайне нежелательно. Нельзя допустить польского бунта!» — государь ударил кулаком по столу так, что чай выплеснулся из чашки, и глаза Николая сделались бешеными. Бенкендорф побаивался такого Никса. Таким император был четырнадцатого декабря и после — во время допросов Каховского и Пестеля. И решительно никто — ни Александра Федоровна, ни дети, ни старый приятель Алекс — не имел на него влияния, ничем не умел его смягчить. «Думаю, это происки нового французского правителя», — предположил шеф жандармов. «Без всяких сомнений. — Взгляд императора застыл, по каменному лицу скользнула тень усмешки. — Орлеанский никогда не простит нам нашего презрения к его персоне. И он прекрасно осведомлен в отношении Польши…»
Год назад, когда Николай короновался в Варшаве, в зале Сената стояла мертвая тишина. Польская знать не аплодировала, не приветствовала радостными возгласами своего нового короля. Он видел вокруг лишь суровые, скорбные лица и встречал взгляды, полные презрения и ненависти. Его речь, обращенная к подданным на французском языке, вызвала горькие усмешки. «Хоть и находясь вдали от вас, я всегда буду стоять на страже вашего истинного счастья», — прозвучало почти как угроза. А в мае этого года, в сопровождении Бенкендорфа, государь посетил сейм, отвергший его проект об ограничении разводов. Даже самый безобидный закон поляки не желали принимать от своего нового короля. Бал, устроенный в честь Николая, большинство приглашенных игнорировали. И уж совсем возмутило императора то, что немногочисленные явившиеся дамы поголовно нарядились в платья польских национальных цветов. «Может быть, это весьма патриотично, но крайне невежливо», — жаловался он потом Бенкендорфу, когда они возвращались в Россию. «Эта страна взрывоопасна, Никс», — отозвался шеф жандармов. «Ты хочешь сказать, что польский трон подобен бочке с порохом? — рассмеялся Николай. — По-моему, ты преувеличиваешь. Согласен, прием оказан довольно холодный, но не более того!» Тогда оба не подозревали, что покушение на императора готовилось еще во время коронации.
Теперь, когда во Франции в результате бунта воцарился Луи-Филипп, польские дела уже не казались императору безобидными. «Я готов смириться с тем, что Польша взбунтуется, — говаривал он, — но только не теперь, Алекс, не во время эпидемии!»
— Вот что, Дмитрий Антонович, — начал Бенкендорф, едва статский советник переступил порог его кабинета, — в Москве, кроме дела барона Гольца, по которому вы едете, у вас будут и другие поручения. Я бы даже сказал, более важные. И даже первостепенные. Вы поступите в распоряжение московского губернатора и первым делом выясните, кто распространяет по Москве ложные слухи о поляках. Эти люди должны быть немедленно арестованы и наказаны…
Бенкендорф дал Савельеву еще несколько поручений, после чего пожелал доброго пути, но едва Савельев сделал шаг к двери, Александр Христофорович бросил ему в спину:
— Шувалова, надеюсь, отправили уже в деревню?
— Никак нет, — по-военному отчеканил статский советник, развернувшись к начальнику всем корпусом. — Граф до сих пор пребывает в Царском. Завтра я возьму его с собой и, не доезжая до Москвы, на попутных отправлю в деревню.
Шеф жандармов нахмурил было брови, на мгновение задумался, а потом махнул рукой:
— Поступайте как знаете! Только как бы эта злополучная любовь к ближнему вам не навредила…
Лишь поздней ночью Савельев раскрыл пухлую папку, взятую у Нахрапцева. Тут были бесконечные списки выбывших и прибывших пациентов военного госпиталя в Яссах. К спискам прилагались служебные записки и прошения на имя командующего Молдавской армией адмирала Чичагова, составленные неким доктором Хлебниковым, начальником госпиталя. Тот просил командующего в основном о доставке медикаментов и провианта для госпиталя, а также сообщал ему о чрезвычайных происшествиях. Дмитрия Антоновича, сразу обратившегося к этим документам, особо заинтересовала запись от четвертого июля тысяча восемьсот одиннадцатого года. Там, в частности, говорилось:
Савельев, перечитав эту загадочную фразу, задумался. «Настоящий барон Гольц умер первого июля. Вскоре, если не в тот же день, в госпитале не досчитались некоего человека, санитара или доктора. Однако, совпадение!» Он хлопнул в ладоши, разбудив звонкое эхо под потолком полутемной комнаты. «Нахрапцев- то не заметил! Молод Андрюша, молод!»