движений, по-чалдонски, и при этом везде поспеет: и «целовальником» помахать, и рихтонуть. Все от опыта. «Немудреная ведь наша работа, лишь хотение да внимание нужны», — говорит он.
Эрнест трудится с этаким небрежным изяществом. Даже Каштан с ним советуется. Все диву даются: откуда он, профессорский сынок, знает, как легче стыковать рельсы? Орудуя ломом, «философствует»: «Нашу работу едва ли назовешь захватывающей. С другой стороны, труд создал человека. Следовательно, если мы не будем работать, начнется обратное превращение человека в обезьяну».
Толька всегда спешит, как на пожаре. Спешит он для того, чтобы выкроить свободную минуту и позубоскалить. Веселый человек Толька Груздев.
Изредка кто-нибудь срывает висящее на платформе ружье и бежит в тайгу. Значит, заметил дичь. И действительно, вскоре раздается выстрел, и охотник с добычей выходит к путеукладчику. Ни рябчик, ни косач, ни даже чуткий, чрезвычайно осторожный глухарь (охотники говорят, его убить труднее лисы), как ни странно, не боятся гула техники. Эта дичь не взлетит, если в двух шагах от нее прогромыхает трактор. Птицы боятся шума человеческих шагов.
Сегодня добыча неплохая: несколько рябчиков, которые, будто нарочно, подлетают из чащи на выстрел. Эрнест разделывает дичь, с большим ведром уходит немного вперед по трассе и там разводит костер; когда рельсы прибегут к очагу, обед будет готов. Так и обедают на трассе, чтобы не тратить времени, не гонять лишний раз тепловоз в Дивный.
Эрнест мастер готовить, и жирный суп из птиц, приправленный картошкой, перцем, лавровым листом, удается на славу. И все едят ложками прямо из ведра.
Машинисты путеукладчика и тепловоза, «гитарист» и кондуктор, не имеющие ружья, усаживаются в сторонке, разворачивают свертки и начинают жевать всухомятку, стараясь не смотреть на бригаду.
— Что, особое приглашение нужно? — кричит им Каштан, и они, конфузясь, гуськом идут к костру.
Свертки с вареными яйцами, колбасой, сыром сыплются в общую кучу. Бери кто что хочет.
Мехколонновцы и железнодорожники усаживаются вокруг очага, приговаривают:
— Да, без горячей пищи обед не обед.
Пообедав, немного отдыхают.
— Пошабашили, и будет, — говорит Каштан и встает первым.
И снова лязгают платформы, грохочет путеукладчик, нависают над гравием звенья, и слышится сипловатый бас бригадира:
— Опускай!..
К вечеру, когда на небо лягут цветные закатные полосы и поляны затопит пахучая сиреневая дымка, платформы пустеют. Рабочие, сложив возле путеукладчика инструмент, один за другим садятся на площадку тепловоза. Короткий гудок, и тепловоз, громыхнув сцеплениями пустых платформ, плывет к Дивному. Рабочий день окончен.
Вот такая у них работа. Обыкновенная. Словом, работа — хлеб насущный.
III
Из родного городка Хомутова, затерянного в лесах среднерусской полосы, Толька Груздев сбежал от скуки. Скука в маленьком, в три тысячи душ, Хомутове была зеленая, и так уж повелось, что парни, едва закончив школу (а то и не заканчивая ее), уезжали из отчего дома в институты или на новостройки.
Земляки Тольки не скрывали радости, узнав о его отъезде. Уж больно многим он досадил! Участковый, весь какой-то серый — в сером мундире, с серым от беспрерывного курения лицом, серыми от седины волосами, — частенько смотрел на него серыми, холодными глазами, и сухие, предельно ясные, как статьи закона, слова ложились словно акты в деловую папку:
«Не сносить тебе головы, Груздев, попомни мое слово. Спасает тебя только несовершеннолетие, ибо деяния, совершенные тобой, квалифицируются как уголовно наказуемые преступления. В прошлом месяце ты угнал со строительства бульдозер и завяз с ним в болоте. В этом месяце сразу два сигнала: во главе дружков-сверстников совершил набег на частный сад, в результате чего нанесен материальный ущерб хозяйству, а также угнал орсовских лошадей с целью катания. За эти нарушения мы оштрафовали твоих родителей на общую сумму тридцать рублей. Подумай, стало быть, обормот ты этакий, об отце с матерью, деньги у них не куются. С другой стороны, у тебя есть хорошие задатки и порывы, что отрадно видеть и что удерживает меня от принятия более жестких мер. Это следующие сигналы от населения: а) от гражданки Кондыбиной — во главе с дружками помог ей вскопать огород, десять соток, от вознаграждения категорически отказался; б) от гражданина Филимонова…»
От серых слов участкового у Тольки даже глаза скашивались, как от вида мелькающих стволов деревьев при быстрой езде, и назло хотелось сделать не так, как он хотел, а наоборот.
Однажды в споре, сравнивая несовместимые понятия, Каштан сказал так: «Непохоже, как Толик на Эрнеста». Это сравнение было очень удачным: едва ли найдутся еще два таких непохожих человека.
Толька ужасно косноязычен: выражая ту или иную мысль, он прибегает к жестикуляции, восклицательным, вопросительным междометиям, а «красноречие» появляется разве что во время «трепа» с девушками.
Суждения Эрнеста приковывают внимание всем: интересными мыслями, изящно выраженной формой. Так слаженная бригада путеукладчиков укладывает звенья; каждое звено опускается впритык к соседнему, и после смены стройно вытянутый, с плавными изгибами путь ласкает, радует глаз. К незнакомому парню, сверстнику, Эрнест, например, непременно обращается на «вы»; Толька бы окликнул незнакомца так: «Эй, кореш!»
Эрнест чистоплотен, как лебедь: сорочка его всегда сверкает белизною, брюки начищены и безукоризненно отглажены; даже спецовка — а возле путеукладчика мудрено не измазаться — без единого мазутного развода. Толька же может забыть вымыть перед едой руки. Эрнест склонен к уединению. Бывало, отложит книгу, устремит черные невидящие, в пушистых ресницах глаза и так сидит, сидит. Толька же любит обилие народа, смех, зубоскальство…
С лица Толька неказист: белобрысый, скуластенький, с маленькими светлыми глазками, вздернутым носом, — одно из тех лиц, которые не запоминаются. Ростом невелик и в плечах неширок. Но никто не знал, как переживает Толька свою некрасивость, что полжизни отдал бы он за лицо Каштана или Эрнеста, как завидует он им, хотя такую непривлекательную черту раньше за собой никогда не замечал…
Мало кто знал и другого Тольку, не балагура и сорвиголову, а по-девичьи нежного, тонкого. Этого жившего в нем другого человека Толька скрывал от постороннего глаза всеми силами.
…Сунув за пазуху краюху хлеба, он мог днями пропадать в лесу. Ему доставляло неслыханное наслаждение просто бродить в буйных травах, наблюдать, как гаснет заря, любоваться ромашками, васильками, даже обыкновенной куриной слепотой. Часто он забирался на вершину огромного дуба, что рос на окраине Хомутова, и часами просиживал на ветвях. Куда ни глянь — холмы, холмы, холмы. На вечерней зорьке они казались оранжевыми, за ними теснились голубые, а те, что табунились возле солнечного шара, — как маков цвет… И в дрожащем мареве Тольке чудится, что над остроконечными темно-зелеными елками, серебристыми шлемами тополей, курчавыми верхушками берез плывут и плывут тугие прозрачные паруса бригантин… Щелкают, свистят птахи, а неказистый, похожий на тощего воробья соловей такое вытворяет…
К деревьям он относился как к живым существам. Ведь они, как люди, рождались, росли, болели, страдая от боли, старились и умирали. Молодую березовую рощицу, что весело шумела возле огромного дуба, Толька сравнивал с шумной стайкой ребят, резвящихся на лугу; высоченный редколистый дуб с корявыми ветвями напоминал ему древнего старика с темным, морщинистым лицом и темными, потрескавшимися руками. С щемящей болью в сердце смотрел Толька на согнутые из озорства его дружками стволы молодых берез. Они казались ему горбатыми девушками. Пробовал выпрямлять деревья — бесполезно, ствол упрямо гнулся к земле. И он был почти счастлив, когда через год по весне заметил, что