1. Огонь (сентябрь)
Ночь – одинокая, ветреная, тревожная – позади. Солнце встает за оврагом, трава вся в серебряных каплях росы, высоко – в самых вершинах голубых елей – розовеют гроздья спелых шишек, горят последние флоксы под окнами старой дачи.
Я выхожу, закрываю дверь, и она тонко скрипит, словно прощаясь. Откуда этот дом знает, что я покидаю его? Я и сама еще не знаю, не догадываюсь даже, а он говорит мне: пора!
Не оглядываясь, я спускаюсь под гору, мимо старой ели, к калитке, а в ушах звенит – нет, это синицы пищат в темной хвое. Я чувствую, что дом смотрит мне в спину прозрачными старческими глазами – двадцать лет я заботилась о нем.
В овраге пахнет грибами, темно и сыро, я медленно всхожу по склону – и вот уже утренние лучи касаются моих волос, лба, согревают щеки и губы. На песчаной гриве, между рыжими стволами веселых сосен, я иду той самой дорогой, по которой еще совсем недавно мы ходили вместе.
За заборами золотые яблоки в голубой листве светятся на солнце. Березы роняют листья, кружат в воздухе их легкие семена. Одно ложится мне на ладонь – крохотная коричневая птица. Летят паутинки. День будет жаркий.
Минувшей ночью я просыпалась от ветра. Тонко звенели стекла, и, широко открыв глаза, неподвижно глядя в темноту и не вытирая слез, вспоминала, как шептала когда-то: «Господи! Я тебя почти ни о чем не просила. Только о муже. Глупая. Теперь я знаю: мне нужно только одно – время. Дай нам еще времени, Господи. Совсем немного, хоть день. Всего один день».
День наступил, и я тихо иду по песчаной дороге к станции – далеким, кружным путем, как мы вдвоем ходили когда-то. Вот уже и шоссе.
Вдруг что-то будто толкает меня, и я останавливаюсь. Там, на дне сумки, лежит мой умолкший мобильник: сим-карту я вынула, когда поняла, что сама писать не буду, а ждать мне нечего. Так мне было спокойней. Но телефон так и остался в сумке.
Да, вот он. И симка заткнута в кармашек кошелька, вместе с двумя билетами на электричку – теми, самыми первыми. За эти месяцы буквы и цифры исчезли с них, словно испарились, и теперь вместо билетов я держу в руке два пустых белых клочка бумаги. И между ними – несколько сухих фиалок: плоских, поблекших.
Я сажусь прямо на теплый асфальт, открываю неподатливую крышку телефона и дрожащими пальцами ставлю карту на место. Ввожу время и дату. И, зажав в ладони плоское тельце мобильника, иду дальше – вниз по дороге, к железнодорожной насыпи.
В ушах снова звон. Нет. Это тот самый звук. Первая эсэмэска, за ней – целая стая, будто еще не все стрижи улетели. Собрались в дорогу и кружат…
Я иду по насыпи тем самым шагом – легко переставляя легкие ноги, след в след, – своим великолепным давно забытым шагом. Я иду танцуя.
И в электричке, прислоняясь горячим лбом к холодному стеклу, стою в тамбуре и смотрю, смотрю, боясь пропустить: вот он, тот поворот дороги, от которого так щемит сердце, как от изгиба любимых губ… И все вокруг пылает в огне осени, и я тоже, и ничего не прошло, не миновало, не изменилось. Все и в самом деле было. И все было – правда. Не выдумка, не фантазия, не обман. Билетики напрасно побелели. Все было. И есть.
Будь же холоден, ты, живущий,
Как осеннее золото лип.
Алисе было трудно. Тяжесть неисполнимых желаний искажала мир, не давала покоя, пригибала к земле. Девушка боролась, и на эту борьбу уходили силы – словно вода в песок, бесследно, бесплодно. День за днем.
Как устаешь, страдая. Как теряешь себя.
Отец заезжал каждый вечер, иногда даже утром, катал в открытой машине по улицам. Они разговаривали. А дома, одна, она думала о нем. Нет. Не о нем, конечно. О себе.
Любовь – не ее дар. И об этом она грустила. За что с детства досталась ей в подруги эта боль – тяжесть одинокого страдания? Несла и еле вынесла, но ведь одолела, победила, сбросила с души. А любовь все равно не давалась. Так и не далась. Нет, не ее это дар.
Почему иных женщин – лгуний, обманщиц, добродетельных, злых, правдивых, блистательных, скромных, великолепных, незаметных, изящных, толстых, красивых, безобразных, гордых, смиренных, пламенных, холодных – любят, да так, что готовы жизнью платить? И ведь платят, бывает. А иных – и дальше шел перечень только самых прекрасных свойств – не любят, как ни мечтай? И не то что жертвы – взгляда, даже взмаха ресниц для них пожалеют? – вот была ее тема, то скрытая, то явная, в каждом разговоре с отцом.
Но Джим Деготь ответил только однажды. Ничего ты не понимаешь в любви, глупышка. Тебе не дано. И не будем больше об этом.
Вот такой он был, отец. Жесткий. Жестокий. В конце концов она заподозрила, что и он понимает не больше, просто «сохраняет лицо».
И было что сохранять. Он мог бы играть в паре с Марлен Дитрих. Мужской двойник белокурой бестии. Вот какой он стал, теперь, когда она встретила его во второй раз – здесь, в Париже. То, что она знала, чувствовала в нем еще ребенком, пока он не исчез из ее жизни и серой малогабаритной клетушки без лифта и мусоропровода, то проявилось в этом странном городе и, как тусклая переводная картинка ее детства, обрело четкость и яркость. Он стал великолепен. Внешне оформлен. Понятен.
Она страдала – и подталкивала его к Аликс. Нечего им тут делать, обоим. Пусть уезжают, – думала она. И надеялась: заберут с собой эту девчонку. Должны забрать. Недаром имя ее – Лолита. Девочка- смерть.
Она знала – так и должно быть. Все складывалось, как изящная головоломка из многих деталей. И все были на месте. Она лишь чуть придвинет их друг к другу.
Она ждала – утраченной легкости, возвращения своего дара, своей свободы. Они губили ее, эти трое. Все вместе и каждый сам по себе.
Пусть они уезжают – больше ей ничего не нужно. Ничего, кроме ее юноши и ее свободного дара. Она любит и свободна – и довольно об этом. Довольно и этого. Это вполне, даже чересчур щедро.
Главное, что с ним, своим любимым, она чувствует себя Донной. Отдаленной, отделенной, обделенной – но по своей воле. Ни слова с ним о любви – такая чудесная дружба, и секс просто замечательный…
Только ночью, в темноте, лежа с открытыми глазами, она мечтает – мечтает и верит. Да, верит. Ей не о чем больше просить – и так дано слишком много. Нужно только ждать, и она верит.
Время, время… Всемогущее, справедливое, благое время! Пусть называют тебя беспощадным. А я верю только тебе, только в тебя. Ты одно достойно того, чтоб тебе подчиняться. И я подчиняюсь.
Она закрывала глаза и засыпала тихим, безмятежным сном. Она ждала – и жила. Страдание уходило.
Утром, проснувшись, стояла перед портретом испанской танцовщицы, и ее узкие зеленые глаза колдовали, вбирая свет цыганского черного взора.
А потом уходила в кафе, садилась за столик перед тонким серебристым ноутбуком и писала – ровно четыре часа с маленьким перерывом на чашку эспрессо. Четыре часа каждый день – вот и все.
Так она cнова победила.
Кто скажет: «Я влюблен!» – не верь ему.
Не каждый верен чувству своему.
В нем огонек и брезжит, может быть,
Но на свече булат не размягчить.
Он у любимой требует всего,
Чтобы алчба насытилась его[23].
– Послушай, дорогая… Пора. Нам с тобой пора. Яхта готова. Ты согласна? Собирайся. Нет, не завтра. Еще неделя – улаживай свои дела, если они у тебя есть, конечно. Пойдем через Атлантику – а потом самолетом к тебе, на другое побережье. Распорядись насчет дома. Пусть ждет. Кто? Дом, милая. Кто же еще?
– А Лола… Как я ее оставлю? Она не готова. Мне кажется, она еще ничего толком не решила. Вдруг