достижения и регалии.
— А теперь, — сказала Люся, — Маслов хочет напечатать альбом — кого он любил и кто любил его.
Я спрашиваю:
— А это будут два разных альбома?
— Наверное, один, — ответила Люся, — он собирается его издать за свой счет.
— Чтобы разослать по библиотекам? — спросил Леня.
Желая отдохнуть от сухумской разрухи, Даур Зантария кочевал по Москве. Некоторое время он обитал у нашей подруги, художницы Лии Орловой.
Она ему:
— Абхазский сепаратист, закрой за мной дверь!
— Иди-иди, — отвечал он, — клерикалка, мракобеска, обскурантистка…
— Я был в Пицунде, — рассказывал мне Даур, — пустой пляж, пустое море. Идешь — никто не мешает, правда, никто и не помогает. Денег нет вообще! Абхазских еще нет в природе, а русские не имеют хода. Впрочем, и русских ни у кого уже нет. Лия хотела поехать в Абхазию. Но там такая шпиономания, ее арестовали бы как шпионку. Сейчас там нельзя одной тихонько купаться в море. Неопытная, но энергичная служба безопасности не дремлет. Они схватили незнакомого чеченца. А где-то в болгарском романе читали, что нужно вколоть аминазин, чтобы развязать ему язык. Но вкололи такую дозу, что он только сказал «Аллах акбар» и умер. Повсюду царит ужасная мистика: в этого бес вселился, в того вселился дьявол, везде видят чертенят. Сидят, как в колодце, пять лет — совсем нет никакой связи. Местные дельцы, имеющие спутниковые телефоны, на моих глазах поднялись на гору — пытались установить связь, — но туман, то, се, — ничего не получилось. Я все там роздал, кроме любви к тебе, ибо любовь к тебе — это то, из чего я состою!
— Когда я упал с инжира, — он говорил, — а как может быть иначе, если такой туберкулезник, как я, залез на инжир, ты знаешь инжир? — к нам вся деревня сбежалась — кто чачу несет, кто помидоры, кто баклажаны, ты знаешь баклажаны? Это такие огурцы, только фиолетовые!..
— Я оброс, — жаловался Даур, — и теперь похож на Бетховена в абхазском исполнении. Что мне делать? Идти в парикмахерскую по сравнению с твоей стрижкой — все равно, что отправиться в публичный дом вместо родного пристанища. Я понимаю, ты очень занята. Это я только и делаю, что ращу себе волосы.
— Ну вот, теперь совсем другое дело. Шагаю по улице — все смотрят на меня, говорят: «Сам так себе, но прическа — пиздец!»
Я — Лёне:
— Дай Леве свой носок, он тебе заштопает. Его в детстве баба Мария научила отлично штопать.
— На лампочке? — спрашивает Леня. — Так и вижу — он берет лампочку в руку, и она загорается от его руки. Не ярко, но достаточно, чтобы видно было, что штопаешь. Так он штопает, штопает, устает, лампочка гаснет, а он все уже как раз заштопал.
— Надо при любом удобном случае всем предлагать что-нибудь заштопать, — говорит Лев. — Теперь это никому не нужно, а звучит очень мило.
Зубной врач Алексей Юрьевич:
— Однажды мы проводили профилактику на часовом заводе. У нас там был стоматолог Паша, всегда пьяный, всегда! И вот он в таком состоянии орудует бормашиной, и вдруг ему становится плохо. Он все бросил, встал, и его стошнило. Тогда он поворачивается и говорит: «Приема сегодня не будет, доктор заболел». В конце концов его выгнали, но только за то, что он, рассердившись, щипцами схватил за нос заведующего стоматологическим отделением и таким образом водил его по коридору. Вообще, — завершил этот рассказ Алексей Юрьевич, — я так люблю разные истории про знаменитых врачей, особенно про доктора Чехова…
Алексей Юрьевич — моей сестре Алле, сидящей у него в кресле с открытым ртом:
— Я чувствую себя ваятелем, а вы — глыба мрамора.
— Людей тех не будет, — он говорит, — а мои пломбы останутся жить в веках.
— А это живопись у вас на стенах? — спрашивает Алла, зная, что Алексей Юрьевич увлекается рисованием.
— Нет, — он отвечает, — это плесень.
Дина Рубина приехала в Киев, к ней подошел сотрудник музея, очень интеллигентный, сказал, что счастлив с ней познакомиться и так далее.
— Я это слушала равнодушно, можно даже сказать, не слушала. И вдруг он говорит: «Дело в том, что я ничего не читал вашего. Но по предисловию к „Дням трепета“ Марины Москвиной понял, что вы настоящий писатель».
— Не каждый, кто держит калам, сможет написать кетаб! — говорил Даур. — Кетаб, Мариночка, — это книга.
Еще он говорил:
— Книгу нужно нюхать, каждую страницу целовать… а читать умеют все.
— Абхазы любят, когда русские писатели пишут про Абхазию, — посмеивался Даур. — «Утром взошло солнце. Но это было особенное солнце… И шорох криптомерий, и запах агав…», как писал Паустовский. Но агавы — не пахнут. Не пахнут — и все. У меня росла агава. Ну — не пахнет, что ты будешь делать?
Мой папа Лев ждет меня около Театра Ермоловой. Там начинается спектакль по пьесе Теннеси Уильямса в переводе Виталия Вульфа, друга Льва. Виталий Яковлевич выходит на улицу раз, второй, меня все нет, папа злится, я опаздываю на полчаса по техническим причинам, короче, наш поход в театр полностью провалился. Лев встречает меня разъяренный и произносит в великом гневе — чистым ямбом:
— К чему привел богемный образ жизни —
Вне времени, пространства… и зарплаты!!!
После выхода книги, посвященной карикатуристу Олегу Теслеру, нам позвонила жена Сергея Тюнина, Ира, и сказала, что хочет выпустить тоже такую книгу о Тюнине — пока он жив.
— Ой, — зашептала она, — до свидания, ключ в замке, это Тюнин идет.
Дина Рубина:
— Во мне появляется дьявольская харизма, когда я кого-то куда-то устраиваю. Ну, друзей ладно. Но и врага! Я начинаю любить этого человека, я высвечиваю его как божественный литературовед: все в тени — только он под прожекторами на пьедестале.
Три недели была в Уваровке с Илюшей и Вероникой. В субботу вечером происходила смена караула. Я