Какой „жеребец“?
— Нет, нет, — поспешил успокоить его Аммос Федорович, — все в порядке. Я… я вас слушаю.
Он не помнил, чтобы они обращались друг к другу „ты“ — последний раз виделись очень давно.
— Ну смотри, а то сейчас у них это запросто: за ничто оторвут — не побрезгуют. Отдай все, что просят, здоровье дороже: они тебе еще самому пригодятся.
— Нет, нет, все хорошо, все на месте. Вы откуда?
— Я из Парижа, завтра вылетаю. Я что звоню: мне Федор твой позарез нужен, а он куда-то исчез, не могу отловить. Он где?
Аммос Федорович успел прийти в себя, заговорил спокойно:
— Аркадий, я неделю уже в Питере, где там кто из них — не знаю. Созвонимся утром, я „Стрелой“ буду, разберусь.
— Ты разбирайся там как хочешь, а сына найди. Повторяю: он мне позарез.
— Хорошо, хорошо, а что случил ось-то?
— Не по телефону.
— Даже так? Тогда утром…
Париж зазвучал короткими гудками.
Аммос Федорович положил трубку на рычаг. Интересное кино: так грубо этот твеленевский прихлебай никогда с ним не разговаривал. Что могло случиться и при чем здесь Федор? Что общего может быть у этого великовозрастного бездельника с его сыном?
Федора он воспитывал один, без матери, которая, восстановившись после родов, вернулась в свое модельное агентство, где до этого с пятнадцати лет — четыре года — преуспевала благодаря необыкновенной щедрости к ее фактуре природы-матушки, была отправлена с коллекцией каких-то сарафанов а-ля рюс во Францию и через неделю пребывания в мекке мировой моды предпочла подиуму постель известного парижского кутюрье. С тех пор Аммос Федорович получил от нее три письма: одно короткое с уведомлением о принятом решении, второе — года через два с просьбой об оформлении заочного развода и, наконец, год назад примерно — длинное, на нескольких листах убористым почерком, покаянное, где она делилась не покидавшим ее все это время — двадцать с лишним лет — беспокойством о сыне, о нем, ее Амоське-писаке, жаловалась на „поганых французишек“, на тоску по России, Москве, друзьям-подругам…
Поначалу управляться с младенцем Аммосу Федоровичу помогала его мать — нестарая еще тогда большевичка со стажем, а когда шестнадцать лет назад в доме появилась Лерик — вообще все замечательным образом устроилось: Лерик привязалась к Феде, умело его воспитывала, с удовольствием посещала школьные родительские собрания, наконец, с помощью своего отца без проблем определила в МГИМО, и когда после окончания института Федю — высоченного широкоплечего красавца, в мать статью — по распределению определили в Министерство иностранных дел и он стал „важной птицей“, между ними установились близкие дружеские отношения. Аммоса Федоровича это вполне устраивало, он был благодарен Л ерику, а то, что дружба эта иногда представлялась ему несколько даже преувеличенной — так он ругал себя за эти черные мысли, гнал их подальше, „бил себя по мозгам“.
Звонок из Парижа его озадачил: что с Федей и зачем он понадобился этому нахлебнику?
К клану Заботкиных Колчев относился сдержанно: Аркадия знал шапочно и недолюбливал, а его младшего брата Николая, которого никогда в глаза не видел, но с Лерикиной подачи был немало наслышан, успешно презирал заочно.
Какие общие дела могут быть у его сына с этими, прости господи, евреями — широких общечеловеческих взглядов писатель, он тем не менее с некоторым недоверием относился к отдельным представителям этой национальности. Когда и на какой дорожке смогли они пересечься с Федором? И главное, с какой целью?
Он уже собрался было позвонить в Москву, Лерику, что там у них в самом деле черт возьми происходит, как телефон опять напомнил о себе. Звонила Вера.
— У вас все время занято, вы что, передумали меня видеть?
Аммос Федорович взорвался.
— Да, передумал, и даже не столько ПЕРЕдумал, сколько вообще никогда не думал, это вы можете понять? Вас некому трахать? Я тут причем? Обратитесь в службу спасения, они помогут, к Шойгу обратитесь в Министерство по чрезвычайным ситуациям, куда угодно, а мне больше не звоните, ясно?
Он швырнул трубку на рычаг и тут же устыдился своей вспышки: маразматик старый, за что обидел ни в чем не повинную женщину? А все эти Заботкины, будь они неладны.
С отвращением допил коньяк — производят же такую гадость, подхватил со вчерашнего еще вечера собранный чемоданчик и, хлопнув дверью, вышел из номера.
Людмила Васильевна, урожденная Яблонская, уже несколько дней со все возрастающим нетерпением ждала этого звонка, но, когда услышала в трубке голос Скоробогатова, умело закрылась маской вежливого безразличия.
— Юрий Николаевич? Очень рада. Что-нибудь случилось?
Тот нашелся не сразу.
— Нет. Почему — „случилось“?
— Ну вы так редко звоните, я подумала — не дай бог, с Севочкой…
— Нет, нет, — оборвал ее полковник, — все в порядке. Просто я подумал, в прошлый раз вы сказали, что любите Малера, ну вот я подумал…
— А его что, дают сегодня?
— Дают, дают… Я подумал… дирижер… забыл фамилию…
— Сходите обязательно, получите колоссальное удовольствие. А какие произведения в программе?
— Да я, собственно, и не посмотрел… Отец скрипичный концерт его играл когда-то, я в афише увидел „концерт“ и подумал… может быть… там в семь начало… я подумал…
— В семь? А сейчас… без пяти шесть. Успеете?
— Да я-то успею, я рядом работаю, на Петровке, я подумал… я на машине, если за вами заеду — мы вместе успеем… попробуем…
— Вы меня приглашаете в консерваторию? — удивилась Людмила Васильевна.
— Ну да, я подумал…
— Я готова, Юрий Николаевич, приезжайте, я успею собраться.
— Так я уже… я подумал… приехал…
— Вы хотите сказать… — она не договорила. — Хорошо, поднимайтесь, мы успеем выпить кофе.
Вернись Мерин домой именно в это время, он застал бы такую картину: расфуфыренная, в длинном шелковом платье с оборками, неумело напомаженная бабушка Людмила Васильевна металась между кухней и комнатой, задавшись, по всей видимости, целью перенести туда все содержимое холодильника, а руководитель следственного отдела МУРа по особо важным делам полковник Юрий Николаевич Скоробогатов сидел в углу на стуле, виновато поджав под себя ноги, и старательно хмурил лоб в потуге выудить из памяти хоть какую-нибудь тему для светской беседы.
… Овдовела Людмила Васильевна рано — было ей чуть за сорок.
Иван Прохорович ее мальчишкой прошел отечественную от звонка до звонка (как и отсидел потом, после демобилизации, пять лет, до сих пор неизвестно, за что), был контужен, ранен много раз — под пули лез по глупости, фронтовая песня „Я по свету немало хаживал, жил в землянках, в окопах, в тайге, похоронен был дважды заживо…“ написана как раз с него. Вернулся в Ленинград: ни дома, ни родных, живые сказали — умерли во время блокады. Оставаться в этом городе он не смог (никогда впоследствии туда не возвращался), перебрался в Москву. Работал на стройках, жил в общежитиях. В шестьдесят втором, девятого мая, увидел ее, четырнадцатилетнюю выпускницу седьмого класса, она гуляли с подругами в парке Горького, отозвал в сторону — время было счастливое, никто никого не боялся — она подошла сразу.
— Тебя как зовут?