Не хочешь нажить врагов — не давай взаймы, тем паче безвозмездно. Это уже никакая не мудрость, а немудреная жизненная проза, с которой лоб в лоб столкнул Лерика безжалостный собственный опыт: после этого для Федора столь благополучно закончившегося инцидента его любовь к своей благодетельнице, как мелкие лужицы поздней осенью по ночам, стала покрываться непрочной корочкой льда, и хотя до полного охлаждения, до метелей и сугробов было еще далеко, но женское чутье подсказывало, что «зима» не за горами и временная «оттепель» возникала все реже и реже. Она таскалась за ним по командировкам, делала дорогие подарки — после «Мазерати» они ненадолго укатили во Францию на Лазурный берег и в те дни никакой медовый месяц не мог бы сделать ее более счастливой, — до помутнения сознания не верила, как бы ни старались бывшие подруги, в его «невесту — дочь посла», несколько раз ложилась на всевозможные бессмысленные «подтяжки» и «увеличения»… Тщетно: катастрофа — а именно так представлялось ей неизбежное охлаждение Федора — приближалась, хоть и без демонстрации с его стороны, но и не столь умело, чтобы она могла этого не замечать.
И вдруг — о, радость! Не верь после этого в провидение! — любимый вновь оказался в полной от нее зависимости.
В мае прошлого года в предместье Парижа служебную машину Федора Колчева прошила строка автоматной очереди. Водитель скончался на месте до прибытия «скорой помощи», сам же молодой дипломат, сидевший на пассажирском месте, отделался относительно легким ранением плеча, в тот же день был доставлен в Москву и прооперирован в военном госпитале.
Французская полиция несколько месяцев усердно демонстрировала российскому посольству бурную деятельность по поимке злоумышленников, арестовывала и выпускала на свободу представителей неблагополучной части столичного контингента — клошаров, карманников, мелких домушников и, наконец, сославшись на отсутствие каких бы то ни было улик по данному делу, нажала на тормоза, и преступление плавно перекочевало в разряд не подлежащих раскрытию.
Федор же после выписки из госпиталя заметно увял, по больничному листу на работе не появлялся, месяц без малого затворничал в своей квартире, в Переделкино не показывался, на телефонные звонки отвечал неохотно и односложно. Лерик в неопределенном статусе — жены ли, любовницы, домашней хозяйки — почти ежедневно приносила туда продукты, стряпала, мыла, стирала, вытирала пыль, проветривала, выносила мусор и без видимых признаков благодарности со стороны хозяина униженно отбывала восвояси.
Все круто изменилось в конце декабря.
Войдя однажды в погожий предновогодний денек — румяная, полная сил и желаний и, как уже стало привычным за последнее время — с многочисленными пакетами наперевес — в квартиру № 44 по Кутузовскому проспекту, она застала любимого неподвижно и почти бездыханно лежащим ничком на диване. После мучительных, долго не приводящих ни к какому результату расспросов, слез, рыданий и, в конце концов, истерик ей все же удалось вытрясти из Федора кое-какие признания: оказалось, что накануне им было обнаружено в почтовом ящике от руки написанное по-французски короткое послание, после прочтения коего синхронный переводчик министра иностранных дел России и впал в до сих пор не отпускающий его транс. В переложении на понятный Лерику русский рукотворная угроза звучала следующим образом: «Второго предупреждения не будет. В прятки играть глупо. Ждем еще год. Последний». Подписи не было.
Так Валерия Модестовна Твеленева, в девичестве Тыно, стала единственной владелицей тайны, повергшей ее любимого в нынешнее, близкое к предсмертному состояние: оказывается, некие иноземные партнеры во что бы то ни стало требуют от него выплаты карточного долга чести.
Первым ее порывом стало желание немедленно утешить расстроенного юношу: господи, какая глупость, было б о чем думать, из-за чего расстраиваться, чай, не впервой, они выкрутятся, надо только для этого положиться на нее, Лерика. Нет невозможного для любящего сердца, да и знакома она прекрасно со всякими карточными передрягами — в далекой уже юности увлекалась Пушкинской «Пиковой дамой», читала роман тезки своего Феденьки, тоже Федора, Достоевского «Игроки», из тех же книжек знает о нередко случавшихся в старину закладах проигравшимися драгоценностей, домов, имений и даже благоверных жен, после чего бедняги бывали вынуждены заканчивать земное существование рукоприкладством, — знакома она со всякого рода подобной литературой и до сих пор относит все эти ужасы к больной фантазии авторов и их нездоровому стремлению доставить читателю как можно больше вредных, по ее мнению, эмоциональных переживаний.
Но когда «расстроенный юноша», идя навстречу ее категорическим настояниям, тихим, загробным голосом озвучил-таки цифру своего проигрыша, Лерик на какое-то время… задумалась, поскольку цифра эта, будучи произнесенной вслух даже таким почти не произведшим колебаний воздуха звуком, многократно превысила пределы ее воображения.
Не пришла в ужас. Не впала в отчаяние.
Задумалась.
И очень скоро поняла, что наступил ее звездный час, не воспользоваться которым с целью восстановления отношений с любимым, было бы непростительно.
Сейчас или никогда.
… Мерин вернулся в кабинет минут через десять.
— Как? Отдохнули?
Выражение лица Валерии Модестовны за это время не изменилось — оно было таким же сосредоточенным, усталым и настороженным, но пауза, как показалось следователю, пошла ей на пользу: легкий румянец красиво подернул лоб и щеки.
— Отдыхать я предпочитаю в домашней обстановке.
Сева, пытаясь угнаться за ее бегающими зрачками, широко улыбнулся два раза подряд: улыбнулся, затем погрустнел, и тут же опять растянул губы в любимой бабушкой улыбке.
— Или я ошибаюсь, но, мне помнится, вы лишили себя домашнего отдыха по собственной инициативе? Разве не так? Вы ведь по пути из леса никуда не заезжали? Прямо к нам?
— Прямо.
Ответ прозвучал не весьма вежливо, и это было еще одним доказательством того, что десятиминутная передышка оказалась не лишней — «девушка» явно раздражена, а это удача: как правило, именно в таком состоянии из людей выколупываются необдуманные слова и поступки. Мерин мысленно потер ладошки.
— Ну и ладно, как только станет невмоготу — не стесняйтесь, скажите, мы тут же прервемся. Пережить такое!.. — Он не стал договаривать, какое «такое!», но по интонации было понятно, что имеется в виду нечто очень страшное. — Так на чем мы с вами остановились? Прошу простить, но с этой банальной фразы всегда начинается продолжение прерванной беседы, тем более когда она представляет взаимный интерес для сторон, правда? Так на чем? — и поскольку Валерия Модестовна молчала, продолжил: — Если мне не изменяет память — на коробках из-под туфель, нет? И еще на продолговатом предмете, завернутом во что-то черное.
Он разговаривал с женщиной намного старше себя по возрасту недопустимо нагло, в манере, скорее свойственной Труссу при допросе подозреваемых (при этом нимало не терзаясь угрызениями совести за наглый плагиат), но делал это совершенно сознательно, ибо интуиция давно уже, с первого их знакомства намекнула, а теперь и утвердила в сознании, что сидит перед ним, если и не непосредственная исполнительница, то отнюдь не последняя ниточка в клубке раскрываемого преступления.
— Мне ведь что важно понять, — продолжал он в том же ерническом духе, — мне важно знать, что же все-таки прежде всего заинтересовало бандитов: туфли или предмет. От этого мы бы и стали в дальнейшей нашей работе плясать, преобразуя эфемерные предположения в реальные факты. А без подобного знания, согласитесь со мной, очень нелегко: если в коробках из-под туфель сохранялось столовое серебро — это одно, а если — представим себе невозможное — редчайшая коллекция японских нэцке — совсем даже другое. Между ними такая же пропасть, как между какой-нибудь фанерной балалайкой и — опять позволю себе прибегнуть к крайности — скрипкой Страдивари. Нет? Не согласны?
Он сыграл ва-банк.
И не ошибся.