украденного раритета — такая обиженная и недовольная у него физиономия. Ему-то нужно, чтобы я спрашивал, и он выкладывал придуманные заранее ответы, а я стою пень-пнем и ни бум-бум, то есть я хочу сказать — ни слова, как без сознания. Тогда он говорит: «Если вопросов, как я понимаю, у вас не находится, то мне бы хотелось, со своей стороны, не без вашего на то согласия, разумеется, сделать несколько, на мой взгляд, необходимых в наших общих интересах пояснений. Не возражаете?» Я формулировку слово в слово запомнил. Но меня Трусс научил, Юрий Николаевич, если речь подозреваемого, а к тому времени я уже его подозревал, излишне витиевата, то либо он над тобой издевается — тогда надо сразу бить по е… — он запнулся, — по лицу то есть, либо тянет время, обдумывая тактику дальнейшего поведения — в таком случае важно его не спугнуть и дать выговориться. Что я и попытался сделать. Но он оказался хитер и через непродолжительную паузу повторил свой вопрос: «Нет возражений?» Пришлось мне «очнуться»: «Нет, нет, — говорю, — конечно нет, какие могут быть возражения?» Тогда он говорит: «Ну вот и ладно. — И даже легким поклоном одобрил мою сговорчивость. — Я, — говорит, — тоже думаю, что без уточнения некоторых деталей нам не обойтись. Так вот, очень скоро выяснилось, что приобретенная мною скрипка является уникальным раритетом, имя ее автора ни много ни мало Антонио Страдивари, а исчезновение из государственного поля зрения связано с каким-то тяжким преступлением — чуть ли ни с убийством, хотя средства массовой информации того времени, комментируя событие, сообщали, что инструмент увезен за границу двумя эмигрировавшими из СССР музыкантами. Сами понимаете — после столь небезопасного для нашей семьи открытия речи об использовании инструмента по назначению идти не могло, равно как и не могло быть речи без навлечения на себя смертельной опасности, о возвращении раритета государству: не забывайте — пятьдесят девятый год, кто бы мне поверил».
Замолчал и смотрит на меня, как на поверившего ему идиота из две тысячи восьмого.
— Подожди, друг мой, — перебил его полковник, — ты такую прямую речь закатил, и что, он действительно именно так говорил?
— Так точно, Юрий Николаевич, — покраснел Мерин.
— Слово в слово?
— Так точно.
— Да-а-а. Тогда непонятно, зачем изобрели диктофон?
Дверь кабинета шумно отворилась, вошла Валентина с подносом, составила на журнальный столик графин с коричневатой жидкостью, две рюмки, блюдце с дольками лимона, рядом с этим натюрмортом положила конверт. Выпрямилась королевой, твердо решившей расстаться с престолом, и произнесла тоном, от которого во все стороны полетели льдинки:
— Юрий Николаевич, я настаиваю, вы меня вызывали по внутренней связи словами: «Валентина, зайдите, пожалуйста». Если же, как вы утверждаете, мне это причудилось, то…
Скоробогатов не дал ей договорить:
— Валюша, ничего вам не причудилось — я действительно этими тремя словами выразил свое желание немедленно увидеть вас, а потом, сознаю, весьма неудачно, решил скрыть это свое неуместное желание, вот и все пироги. Каюсь и прошу прощения. Прощаете?
Секретарша несколько секунд усмиряла готовые вырваться наружу бушевавшие внутри нее эмоции, затем резко свернула голову в сторону, застыла в этой неудобной демонстративной позе на какое-то время, после чего быстро двинулась к выходу.
Полковник предпринял еще одну робкую попытку примирения:
— Валентина Сидоровна, вы забыли конверт. В качестве закуски он нам вряд ли понадобится.
Но было поздно: дверь кабинета захлопнулась.
— Бьюсь об заклад — в конверте заявление об уходе. Ну ничего, не впервой, отойдет. Давай дальше к нашим баранам.
Не отошедший еще от начальственной похвалы, красный и потный от радости, Мерин затараторил:
— А дальше, Юрий Николаевич, один баран замолчал, смотрит на меня победителем и молчит, а у другого барана, у меня бишь, в висках стучать вдруг перестало и зарубка проявилась: поженились они в 41 -м, а возможность «одарить любимую достойным ее таланта инструментом» у композитора появилась только в 59-м, через восемнадцать лет. Как это понять? Если и правда, он «сколько себя помнит, мечтал об этом», что ему мешало пойти в любой комиссионный магазин музыкальных инструментов — там всегда навалом прекрасных скрипок (не Страдивари, разумеется!) — и осуществить эту свою мечту? Восемнадцать лет почему-то терпел игру жены на старой, иссохшейся развалине и на тебе — покупает у первого встречного ханыги на рынке за большие деньги кота в мешке.
Он замолчал в ожидании скоробогатовских комментариев, но полковник, погруженный в свои мысли, похоже, его не слышал.
— Юрий Николаевич.
Тот поднял на него глаза и долго не произносил ни слова. «Кто ты? И что ты здесь делаешь?» — говорил его взгляд. Мерину сделалось не по себе.
— Юрий Николаевич!
— Да. Что, Сева? — Полковник стряхнул с себя оцепенение.
— Юрий Николаевич, я тоже клянусь. Клянусь! Разрешите идти?
Усталый, седой как лунь, очень старый, сгорбленный человек с великим трудом поднялся из-за стола, подошел к юноше, обняв за плечи, прислонил его к себе:
— Иди, мой мальчик. По-моему, ты на верном пути. Спасибо. С Богом.
Утром следующего дня выяснилось, что повестку о необходимости явиться в прокуратуру на допрос Твеленевой Валерии Модестовне вручить не удалось — не удалось застать ее ни в Переделкино по месту проживания, ни в квартире мужа по Тверской 18, квартира 6, по месту прописки. Что же до серебряноборского особняка родителей, то за высокий кирпичный забор нарочного с Петровки короткой, емкой фразой отказался пропустить вооруженный автоматом охранник.
Более того, через секретаршу Валентину, пройдя череду унижений, льстивых улыбок и намеков на чаепитие с «Рафаэлло», под клятвенное обещание неразглашения источника утечки информации Мерин выяснил, что четверть часа назад ее шефу звонил генерал Кулик и в приказном порядке запретил использовать имя Валерии Модестовны в раскрытии преступления, совершенного в квартире на Тверской улице.
Поначалу молодому следователю это известие представилось непоправимой трагедией, равносильной полному прекращению расследования: главный свидетель (исполнитель?) уводился от ответственности, и это означало, что «дело композитора» умышленно, силовым решением какого-то недосягаемого защитника переводится в разряд очередного «висяка».
Но состоявшееся в тот же день «траурное совещание» возглавляемой Мериным группы все опять поставило на прежнее место: с больной головы ситуация вернулась на здоровые ноги.
И случилось это только благодаря Анатолию Борисовичу Труссу.
А началось «внеочередное экстренное заседание» следователей с ритуального марша Шопена: взявший первым слово Мерин трагическим голосом коротко известил присутствующих о ставшем ему известным (из абсолютно достоверного источника!) пресловутом приказе вышестоящего руководства МУРа, высказал свое паническое к нему отношение и предложил всем принять участие в поиске вариантов дальнейших действий.
Три пары глаз обратились в сторону Трусса, но тот, по всей видимости, восполняя утренний недосып, держал свою пару плотно закрытой.
Слово взял Ярослав Яшин:
— Ну что, по-моему, Сева, ты прав: лбом стену не прошибешь, об этом много сказано и написано — распространяться не буду. Не хотят — их дело, нам не больше всех надо. Одно могу сказать: жаль, много сил ухлопали, да и финиш вроде не за горами — вон даже Ваня брошку какую-то в комиске надыбил, да он сам расскажет, а, в общем, баба с возу — кобыле легче, без работы мы не останемся, думаю, тысячелетия до третьего. Я закончил.
Все опять посмотрели на Трусса, но тот глаз не открывал и даже засопел предхрапово.