убеждать впустить столь подозрительных путников, как мы. Да и лишние свидетели нам теперь едва ли требовались.
Все же перед входом я на всякий случай обогнал Эвелину и вытащил огнебой. На пороге я немного подождал, прислушиваясь, затем сунул голову в непроглядную темноту дома. Холод и полная тишина, ни малейших признаков жизни. Я сгрузил свои сумки внутрь через порог, вытащил из котомки специально припасенную для таких случаев промасленную тряпку, намотал ее уже опробованным способом на меч и попросил Эвелину высечь огонь для этого импровизированного факела. Когда тряпка загорелась, я вошел в комнату и двинулся в обход оказавшегося довольно большим помещения, приближая пламя (но не слишком сильно, конечно) к стенам и предметам нехитрого убранства. Так, печка – очень хорошо, это нам сейчас нужно в первую очередь… и даже дрова уже заготовлены, прямо подарок судьбы… большой, грубо сколоченный стол и скамья рядом с ним… еще одна, покороче… какой-то здоровенный ларь в углу… медвежья шкура на полу – вот кто, значит, тут водится, учтем… кровать, накрытая еще одной шку… ах, черт.
Из-под шкуры – а точнее, из-под косматой шубы – в свете факела скалил зубы мертвец. Иней покрывал его бледное костистое лицо, обросшее рыжеватой бородой; мутные смерзшиеся глаза невидяще смотрели на меня. Смерть, вероятно, наступила несколько дней назад, но из-за холода разложение почти не успело проявиться.
– Это хозяин дома? – спросила Эвьет, подходя.
– Очень может быть, – я откинул шубу, которая была наброшена, как одеяло, а не надета, и поднес факел к ногам покойника (попутно разглядев кровавое пятно на вязаной фуфайке). Он лежал на кровати в сапогах, на подметках еще сохранились комочки грязи. – Это за ним мы шли?
– Ну, я следы ощупывала, а не осматривала… но вообще похоже.
Быстрый осмотр дома (кроме главной комнаты, кухоньки, кладовой и подпола, иных помещений здесь не имелось) показал, что других людей тут нет – ни живых, ни мертвых.
– Ладно, – распорядился я, – первым делом печка. И дверь надо запереть. А уж потом будем разбираться с мертвецом.
После того, как в печи затрещал огонь и Эвьет уселась к нему греться, я принес из кладовки запримеченную там связку сальных свечей и зажег их. Свет озарил несколько небольших, с крупную монету, пятен крови на полу и отброшенную к стене стрелу с побуревшим наконечником. Картина прояснялась. Очевидно, лесничий – а судя по всему, это был именно он – повстречал в лесу браконьеров, а может, разбойников или дезертиров, и эта встреча скверно для него кончилась. Тем не менее, он смог добраться до дома и выдернуть стрелу. И убила его не рана – она не была смертельной – а простое желание после проделанного трудного пути и болезненного освобождения от стрелы полежать минутку-другую, прежде чем возиться с дровами. Вдобавок он умудрился притворить, но не запереть дверь – не иначе, потому, что был слишком сосредоточен на своей ране. Ну а дальше он, помимо собственной воли, заснул (потеря крови, не фатальная сама по себе, тоже этому поспособствовала), порыв ветра отворил дверь, и ночной холод, несмотря даже на одежду, убил его. Сон вообще – коварная и опасная штука, бывает, что люди, прилегшие переночевать на голой земле, замерзают насмерть даже летом…
Я снял с мертвеца пригодную одежду и оттащил тело подальше в лес. Когда я вернулся, уже и Эвьет клевала носом возле печи. Я немного погрел руки у огня, разминая пальцы, затем потрогал ее ноги – они все еще были холодны, как лед. Девочка проснулась от этого прикосновения и испуганно дернулась – но затем увидела, что это я, и с явным облегчением улыбнулась. Я старательно растер ей ступни, пока они не стали даже горячее, чем мои руки, и завернул их в немилосердно отрезанный здоровенный кусок медвежьей шкуры. Затем я напоил Эвелину горячим целебным отваром и заставил поужинать (предвидя, что мне придется покинуть Йорлинга, не прощаясь, едой я запасся заблаговременно) – хотя она уверяла, что хочет только спать. Что ж, дело известное – после долгого недоедания организм может привыкнуть к такому состоянию, и ему кажется, что он и не хочет есть. Потом я помог Эвьет снять ее лохмотья и занялся ее ранами. Мелкие ссадины и царапины на запястьях и лодыжках никаких опасений не вызывали, а вот с ожогами, конечно, дело обстояло хуже. Холод притупил боль, но я знал, что сейчас она возвращается, хотя девочка и старалась не показывать этого. Положение усугублялось тем, что у меня было с собой не слишком много средств, пригодных для лечения ожогов, и, главное, зимой негде было пополнить их запасы. Я смазал жуткие отметины от раскаленного железа облепиховым маслом; по крайней мере, еще на несколько дней его должно было хватить. Как ни старался я прикасаться как можно более осторожно, Эвьет морщилась и сжимала губы – но не издала ни звука. Я выколотил на крыльце пыль и сор из медвежьей шкуры, без церемоний употребив в качестве палки-выбивалки рыцарский меч Гринарда в ножнах, а потом укрыл этой шкурой лежащую на кровати девочку и лег рядом сам. За окнами уже светлело.
Увы, всех принятых мер оказалось недостаточно. Когда я проснулся около полудня, у Эвьет был сильный жар, она металась и бредила. И хуже того – приложив ухо к ее горячей мокрой спине, я отчетливо различил хрипы в легких. Пневмония. То, чего я боялся больше всего…
Конечно, Эвелина была закаленной. И без особых проблем переносила зимний холод в своем замке и лесу. Но то было раньше. Не сейчас, когда ее организм ослабили голод и пытки. Тем не менее, она держалась и в тюремной камере, где наверняка было не намного теплее, чем на улице, и во время нашего бегства. Болезнь одолела ее лишь теперь, когда, казалось, все уже позади… Учитель рассказывал мне об этом явлении. Человек выживает в тяжелейших условиях, потому что все его силы мобилизованы на борьбу за жизнь. А когда опасность сменяется комфортом, даже относительным – организм расслабляется и перестает бороться. Примерно то же самое, кстати, случилось с хозяином этого дома…
Итак, Дольф. Эмоции в сторону. Ответь, как ученый: каков прогноз для данного пациента? При отсутствии любых отягощающих факторов и неограниченном наличии необходимых медикаментов шансы на выздоровление были бы примерно пятьдесят на пятьдесят. Но когда в анамнезе, во-первых, общее истощение, во-вторых, тяжелые ожоги (сами по себе не угрожающие жизни, не настолько велика их суммарная площадь, но – лишний (вот уж, воистину, лишний!) воспалительный процесс, к тому же затрудняющий лечение – компресс на сожженную кожу не поставишь), и при всем при этом запас лекарств ограничен и невелик… сказать, что шансы один к пяти, было бы неумеренным оптимизмом. Скорее, один к десяти, а может, еще хуже.
Так начались самые страшные недели в моей жизни. Даже после смерти учителя было не настолько плохо. Тогда я, по крайней мере, твердо знал: самое ужасное уже случилось, и этого не изменить – надо просто привыкать с этим жить. Мною владели скорбь, ненависть – но не страх. И когда я узнал, что Эвьет в руках Лангедарга, тоже было не так. Я знал, что она в большой опасности, но эта опасность была где-то там, далеко. Я же, со своей стороны, разрабатывал план действий и четко, по шагам, претворял его в жизнь. Я мог гордиться собой (и я гордился!) по поводу того, как хитроумно я запутал процесс изготовления порошка и как, несмотря на это, исправно работает налаженное мною производство. Я знал, что делаю все, что от меня зависит, и каждое мое действие разумно, целесообразно и правильно.
Теперь же… о, разумеется, я тоже делал все, что мог. Но я мог слишком немногое. Мой учитель верил, что когда-нибудь наука победит все болезни. Но пока что люди запросто мрут и от вещей куда более безобидных, чем пневмония. Несмотря на мои усилия, жар и лихорадка не спадали. Иногда мне казалось, что улучшение все же наступает, но потом девочке опять становилось хуже. Утром я никогда не знал, доживет ли Эвьет до вечера. Вечером – дотянет ли она до утра.
Хорошо верующим. Они в такой ситуации складывают лапки и начинают молить своего доброго бога, чтобы он отменил болезнь, которую, по их логике, сам же и наслал. А когда это не помогает, утешают себя мыслью, что 'он' или 'она' уже в раю (хотя, если в раю так хорошо, зачем же было молить о выздоровлении?) А кого было просить мне? Ну разве что – саму Эвьет. Как она сама просила Верного не умирать. Но Верному уже ничто не могло помочь. Эвелине же… по сути, она вела этот бой сама. Даже будучи бОльшую часть времени в беспамятстве. И если бы где-то там, внутри, она сдалась – не помогли бы никакие мои травяные настои. И я до сих пор не знаю, от чего было больше пользы – от противовоспалительных и жаропонижающих эликсиров, которые я вливал ей в рот, или же от того, что я просто держал ее за руку и гладил по голове. Во всяком случае, если в первые дни ее бред был особенно тяжелым – ей явно вновь и вновь мерещился застенок, она повторяла, что все рассказала и больше ничего не знает – то потом, оставаясь с медицинской точки зрения точно таким же бредом, приобрел куда менее мучительные формы. Ей представлялось что-то из мирной жизни, иногда она путала меня со своим отцом