— посмеялись…

Я тогда не подозревала, что о Сане буду писать, а то бы непременно спровоцировала его на какую- нибудь философскую умность и сейчас украсила бы рассказ интеллектуальными заплатками. Но тогда нам было просто уютно вдвоем.

— Хочешь посмотреть, — вдруг встрепенулся Саня, — какое обалденное платье я недавно одной актриске связал? Показать? — и выметнулся из комнаты.

Через минуту он влетел в платье и, сияя, кокетливо провихлял взад-вперед, поводя плечами и играя тощими бедрами. Платье было тоже голубым.

— Саня, зачем ты его на себя натянул? Сними. Не надо.

— Мне не идет? — моментально погаснув, пробормотал он.

— Тебе не идет.

Ах, сдуру я это сказала! Ведь мне, руку на сердце положа, глубоко безразличны его сексуальные пристрастия. В конце концов, каждый на короткий отпущенный нам срок имеет хоть это право — устраиваться ниже печени по своему усмотрению. И спасибо, если получится. Саня медленно вышел из комнаты и долго не возвращался. Потом заглянул в дверь и снова исчез. Я потихоньку ушла, стараясь не хлопнуть дверью. Сдуру, сдуру это сказала. Язык мой — враг мой, собачий хвост.

Через пару месяцев случайно столкнулась с ним на Малом проспекте. Моросил злой игольчатый дождь и грузное, набухшее водой небо бессильно навалилось на крыши зданий. Бандитские налеты ветра выворачивали зонты. Выли машины «скорой помощи» — опасный день для гипертоников и одиноких. Саня еле волок здоровенный чемодан и выглядел скверно.

— Санечка, добрый день! Ты куда с таким чемоданищем?

— А, здравствуй. Вот на Восьмую линию переселяюсь. Соседка опять таксу за недонос повысила, пьяница несчастная. А у меня денег ни гроша. Одолжил тут одному недавно… Не отдаст, думаю… Соседка сулила настучать в милицию что я ее избил, соседку эту…

Саня действительно выглядел очень плохо.

— Что за чушь собачья! А ты скажи, что не избил. Ты ведь не избивал!

— Подумают: не зря же он оправдывается, видать, избил. Даже точно избил. Ты что, их не знаешь? Потребуют документы… Надоело все… Устал. Не могу… Уеду к маме под Браслав… Там садик. Сирень. Георгины осенью. Брат с женой. Племяннице четыре года.

Он говорил медленно, с трудом проталкивая комья слова.

— Ох, не надо тебе туда, Саня. Что ты там делать будешь? — я представила его в провинциальном городишке. Среди кур, георгинов, бойких молодок, шутников-шоферов после дембеля, домовитых соседок с дочками. В соблазнительном статусе столичной штучки, красавца-жениха. Комедия-буфф со смертельным исходом.

— Да, ты права. Туда не надо… Понимаю… Извини, я пойду… Ты не сердись. Пойду… Я… в общем, напрасно тогда… — он был в легкой куртке и все старался втянуть поглубже в воротник посиневшую от холода тонкую шею.

— Понятия не имею — о чем ты? Ну и скверность сегодня! Похоже, на неделю зарядило…

— Да, плохо. Пойду я.

— Саня, погоди. Я могу достать тебе денег. Не очень много, но могу.

— Спасибо. Пока не надо. Но я позвоню. Позвоню. Спасибо… Не надо…

Не позвонил.

Восточный музей

Сны обычно снились цветные. Невыносимо, мучительно, яростно цветные. В поезде всю ночь заливали мозг назойливой бирюзой, маковым алым и карамельно-розовым, теплой бутылочной зеленью иранские миниатюры — на три порядка сильнее по цвету, чем те, к которым он, инженер Самохвалов, ходил в малоизвестный, не истоптанный жадными туристами музей. Там, в душном воздухе маленьких залов с навощенными паркетами, тишайше жил четырехрукий, пахнущий сандалом Вишну, красавчик с женскими губами в сонной чувственной ухмылке. Его взгляд не утыкался нагло в ваши зрачки, приглашая всякого случайного пообщаться, он сладостно утопал в засасывающей медовой нирване. Число его имен было тысяча и прекраснейшие из них — Говинда, Хари, Мадхусудана, Пурушоттама — звучали затихающим рокотом позеленевшего медного гималайского гонга. Пучились резные жабы-курильницы драгоценного небесного камня нефрита, а на шелковом свитке графически разворачивалась, в назидание и укор воняющим табачищем и общественным туалетом товарищам в пиджаках, безупречная жизнь яйцеликого в золотом халате, с изящной кисточкой волос на макушке, чиновника Хо-Цзы-Линя. Изогнутые, как стебли водяных лилий, гейши славных эпох Эдо и Мейдзи с алыми точками ротиков и черными тире глаз нежно молчали, а перламутровые веера веток изысканной японской сосны были научены не создавать тени. Там можно было поразмыслить о пышной китайской вычурности (бессмысленные растраты абсолютизма, восточное барокко!) и асимметрической лаконичности японцев, об их совсем различного рода любви к красному цвету. Ах, родиться бы японским художником! Он почти физически ощущал наслаждение руки от скольжения в меру напитанной тушью кисточкой по шершавой, вбирающей влагу бумаге — прозрачно истаивающий к концу длинный лист бамбука и под ним ярко-черный иероглиф-кузнечик.

На пороге тяжеленных — дерево и бронза — дверей музея от него отставала и, топчась, ждала на выходе его кудахчущая кличка «товарищ Самохвалов Вячеслав Иванович» — с противным лягушачьим вяченьем в начале и конце имени. Ни за что бы такое не выбрал сам. Да кто же его, раба, спрашивал? Входил в темноватый зал и долго стоял перед черного дерева резным кругом, на котором распустившийся целомудренный лотос слоновой кости расцветал вторично бодхисатвой Авалокитешвара. Будда отодвигал, заговаривал двойной неотмолимый ужас вовлеченности в тугие огненные жгуты спиралей космоса и в вяло-липкую безнадежность дня, где во веки веков пребудут отделы кадров, счета за газ и электричество, оскорбительная тринадцатая зарплата и разговоры пахнувшей тем, что она стряпала, супруги Люси о том, как эти денежки лучше потратить. Теплели влажно-холодные руки, и отпускала судорога напряженных скул. И то тайное, страшное и странное, о чем Вячеслав Иванович не мог рассказать никому, о чем каждую минуту тщательно старался не думать, немного забывалось, отступало.

Черт бы побрал идиотскую командировку в город H., куда никто ехать не хотел. Да и незачем, главное! Никакой срочности с наладками и допоставками не было на самом деле, если вдуматься. Но вдумываться никто не собирался, никому за это не платили. Наоборот: срочность, крик, горячка и дурная беготня создавали картину кипучих буден, трудового накала, выполнения и перевыполнения. Ликующие фанфары победных отчетов в конце года были отвратны, но неотвратимы. Дерзкое же сворачивание с производственно-отчетного, лимитно-фондового пути было чревато последствиями, о которых точно было известно — добром не кончится. Один тут, молочный теленок, изобретатель видите ли, Эдисон доморощенный, попробовал, причем настырно. То ли славы возжелал, то ли в самом деле дурачок, дитя малое, поверил, что изменить что-то можно. Стучал во все двери и достукался. Теперь при деле: доказывает, что он еврей по матери, что Александр — это на самом деле Исаак, и дома его с детства звали Изей. Довели парня, изучает географию, чемодан пакует.

Самохвалов взял эту командировку — любил ездить. Нравился процесс езды; едкий, не городской и не сельский, железнодорожный запах, огненный чай в жестяных подстаканниках. Дорожный неуют взбодрял уже совсем истончившиеся ощущения молодости. Чтобы усилить это терпкое чувство, он потихоньку выбросил в вокзальную урну завернутую Люсей в газету курицу и купил в буфете сухие прогорклые коржики — незабываемо они были вкусны тогда, лет двадцать назад, в поезде, идущем на целину. В поезде, набитом прекрасными, поющими «А я еду, а я еду за туманом» дебилами. Куда ехали, туда и приехали — извольте: туману навалом, лопайте… Стучат колеса, стучат, словно тогда. Простые, как деревенские бабы, осины за окном. Подмигнуло озерко — голубой глазок. Короткая свобода от самого ненавистного дела — что-то решать и предпринимать. Перед начальником отдела Самохвалов сделал вид, что согласился ехать, ибо всем организмом вник в производственные нужды. Тот разумно сделал вид, что поверил. Платой за поездное удовольствие были пребывание и имитация производственной деятельности в

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату