Дом

Нет у меня никакой ностальгии. Категорически! И когда американцы, проявляя осторожное любопытство цивилизованного человека, спрашивают: «Не скучаете ли вы, Юджиния, по оставленным местам?» (слово «родина» они деликатно обходят) — угрюмо буркаю «нет». Тем более что этот ответ не требует особых лингвистических антраша и тридцати двух фуэте, без которых не обойтись, описывая странные и ненужные предметы, живущие ночными совами в неметеных углах и паутинных чердаках памяти, психики и прочего подсознания, где проходит ветерковая рябь при таких интересных вопросах. Нишкни, подсознание, вражина! Геть! Тут хоть с сознанием бы как-нибудь разобраться. С сознанием бы разобраться, да с материей, которая прискорбно и грубо первична. Особенно там, где ее полно.

А помнить «оставленные места» — как же, как же, помню. Даже четко вижу облупленный голубой газетный киоск на троллейбусной остановке «Площадь Свободы». В отечестве водилась несравненная по противности оттенка голубая масляная краска — помните? Ею крыли стены приемных в поликлиниках, а между окнами в простенке полагался кремовый бюст Ильича и фикус с вывихнутыми суставами.

Сбоку наклеены лучшие люди и неугасимо светится витраж «желудочно-кишечные инфекции». Ох, какая тоска и жесткие стулья, какое ощущение пойманности! Этой же голубой красочкой красили фанерные шайбы, «чайные домики» социализма, где мужчина мог стряхнуть груз проблем, ощутить себя личностью и отдаться древнему ритуалу. Не торопясь оценить скупую красоту традиционной граненой посуды, строгую функциональность интерьера. Там чувствительный, как самурай, к вопросам чести алкоголик вскрикивал: «Ты меня уважаешь?!» — и всегда, ты понимаешь, всегда уважали. «Ромашка», «Росинка», «Фиалка» — сентиментальный человек в исполкоме придумывал шайбам имена. Голубыми были и киоски «Союзпечати» — около них всегда дул ветер, устраивая на земле поп-шоу листов выкинутой «Правды», перекошенных картонных стаканчиков от мороженого и мелких цветных кордебалетных бумажек разночинного происхождения. Авангардное искусство ветра. На площади Свободы в лысоватом скверике сидят полукругом бабки с детьми и сумками — перед ними гранитный, в стиле сурового конструктивизма, памятник напрасным жертвам революции 1905 года. Дети, обдирая коленки, бессмысленно лезут на гладкие гранитные кубы и параллелограммы. Куда карабкаетесь, дети, перед вами же стена! Время от времени вразвалку подходит милиционер и жестом сгоняет мелких нарушителей. Если сесть с лицевой стороны монумента жертвам на троллейбус или же с изнанки дождаться трамвая, то прибудешь к тому месту, где стоял странный дом нелепой и горькой судьбы — мутное зеркало российских временных лет. Там, в двух барских комнатах замшелой коммуналки долго шло и быстро миновало мое глупое отрочество и безрассудная юность. Там умер мой отец, не перенеся очередного отказа на выезд якобы в Израиль — в одночасье инфаркт и инсульт. Он был высоким, седым, замкнутым человеком с суровой внешностью — они-то и есть самые что ни на есть хрустальные вазы.

Вскоре после его смерти и дому пришел конец — разорили, разобрали, вырыли котлован и бросили. Место это, тихое и в самом центре, приглядели для постройки спецгостиницы. Проект был одобрен, даже фонды выделили, но тут замаячили смутные времена — перестройка. А перестройка — стройке враг.

Уже с визой в кармане пришла я ветреным апрельским днем на это место, постояла перед безобразной ямой с талой водой и глиной. Никакой особенный сантимент к сердцу не прихлынул — ничего уж не осталось. Глина и сырой ветер, гнилая весна. Даже почки на березе распуститься не могут — сил нет. Да и я уж несколько лет жила по другому адресу, а теперь уезжала насовсем — на вдох-выдох воздуха не хватало в родимых местах. Вот пришла — и попрощаться-то не с чем. Сбоку подковылял старенький, весь проспиртованный, как анатомический препарат, дядь Миша Камаев с нашего же двора из соседнего флигеля. Узнал!

— Видала, что делается? Пиздец, дочка, всему! Да и я, гляди, стал никудышный. Бутылку только портвея за раз выпью — и все! Не могу уж больше. Уже и в вытрезвитель не берут, слышь. Витьку-козла берут, а меня — нет. Не нужен, стало быть. Капут. Помирать пора. «Волжское плодовое» теперь только с часу, а на Тоньку — она, кого знает, давала с открытия, человеком была, — так спьяну настучали, фраера долбаные. Уволили. Перетряска у комсостава, ядрит его в печень. В кино уж пива не стало — куда дальше? Помирать пора, видно. И дом ваш бывший, вишь, снесли. Скажи, кому мешал-то?

Кому мешал? Да никому не мешал, просто весь вышел, изошла и кончилась его деревянная судьба. Дом этот возвел недальновидный от богатства купец Рукавишников в семнадцатом году — барский дом, солидный, для сдачи квартир хорошим господам. Мог бы и пораскинуть купчина мозгами, проанализировать момент и повременить с инвестментом в недвижимость — да все мы задним умом хоть куда. Кто мог и помыслить тогда, что дом этот, холеный красавец с медовым наборным паркетом, с белоснежными, увенчанными кудрявым бордюром и медными вьюшками, кафельными печами, с высокими лепными потолками, пройдет, как солдат сквозь строй, сквозь советский строй. И бесславно рухнет вместе с ним, разворованный и обезображенный.

Неизвестно, удобно ли пожили господа пару годиков в новых апартаментах, сообразили ли вовремя эмигрировать или, подобно мне, проворонили тот самый срок, когда надо уносить ноги, за что и расплатились сполна? Где те золотокудрые, начитавшиеся Надсона, губки сердечком, алый крестик на косынке, сестры милосердия? Только руки заламывали, как актриса немого кино Вера Холодная. Краток был этот пролог в жизни дома, и никогда больше к теплыму боку его печи не прислонится такая — с нежными светло-карими глазами, в шелковом платье цвета шантеклер с душистым кружевом. И никогда по его паркетам не протанцует в облаке старинного и сладкого, как слово «пожалуйте», воскового аромата свой экзотический танец усатый полотер.

При новой власти в дом ударила первая волна советских квартиросъемщиков — революционеры, большевики, ответственные товарищи из укома и комиссий. Коммунальный быт, ублюдочное дитя романтического коммунизма и текущего момента, ухмыльнулся своим повивальным бабкам, хамовато подмигнул синим глазом примусного огонька. Даешь общую кухню и отхожее место! Нам нечего скрывать от товарищей по борьбе! Долой дряблый индивидуализм культуры прошлого! Отречемся от старого мира! Будущее — оно рукой подать. Уже почти вот! Сияющие электричеством цеха заводов и гигиенические фабрики-кухни. Даешь счастье женщин-работниц всех народов! Уррра! Вырастут хрустальные дворцы труда — и еще какие, братишка! Кто был ничем, тот станет всем! И наоборот тоже, за что и боролись.

Две комнаты и бывшую ванную заселили дальние родственники пламенного большевика Серго Орджоникидзе, — ветры свободы, совсем ополоумев, занесли их в наш толстозадый купеческий волжский город. Краны к чертям отпилили, на ванну положили доски — мировецкий стол получился. Родственники оказались тоже пламенные, не хуже самого Серго — паркет прожгли дотла. В соседней квартире буйно расплодились революционные латышские стрелки Одынь — комнаты разгородили занозистым тесом и фанерками на великое множество закутков и клетушек столь затейливо и хитроумно, что некоторые, не находя выхода, застревали в лабиринте надолго, отчего коммунистическая семья разрасталась еще ветвистее. Жившие за стеной старые, не раз спорившие по идеологическим вопросам лично с товарищем Плехановым, аскетические еврейские большевики Розенталь, муж и жена, выдрали бронзовые витые дверные ручки. Ручки сопротивлялись слабо: гнилая, вялая, чуждая пролетариату буржуазная роскошь. Чекисту Афанасию Мочалову, вселившемуся с женой Шуркой и сопливым октябренком Кимкой в квартиру Розенталей, оказавшихся тайными троцкистскими прихвостнями, даже и мебели после них никакой путной не досталось, только книжек ихних корыт десять на помойку вынести пришлось, до чего ж евреи захламили жилье! Деревянные полы из разносортных дощечек — которые квадратиком, которые треугольником — Шурка промыла щелоком, хорошенько продрала голиком. Потом покрыли масляной краской в два слоя, чтобы все культурно было. Повесили картину «Ленин и Сталин на скамейке» и ковер «Охотник, стреляющий оленя». Порядок и уют должен быть во всем! Так нас Феликс Эдмундович учил! А всю бы эту антильгенцию, болтунов жидконогих, Афоня бы так вот, как этот усатый на ковре — оленя. Жаль, команды пока не было. Ничего, дождемся!

Горестной была судьба этого дома. Без ухода подгнили затейливые балконы с витыми псевдорусскими столбиками, облупилась и опала штукатурка на карнизах и капителях. Мальчишки повыбивали стекла на лестнице. И неизвестный мастер не пожалел времени и сил вырезать краткое и емкое русское слово на дубовых дверях подъезда. Дуб — не липа, работать с ним, ясное дело, нелегко, и слово смотрелось как-бы вырубленным вавилонской клинописью, да и буквы для клинописи были подходящие. Усталым, ободранным, беспарусным кораблем дрейфовал дом по новым временам, опасно

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату