избу.
Знакомые и родные запахи защекотали в носу. Пахло свежеиспеченным хлебом, пареной тыквой, семечками. Не раздеваясь, Егор оглянулся вокруг и удивился: изба показалась ему и ниже, и меньше, и темнее. А окна так совсем-совсем маленькими. Нет, не таким вспоминал он родной дом! Комнаты представлялись просторными, а окна — большими и светлыми. Он даже немного удивился: уж не подменил ли кто его дом? Но в комнате все на старом месте: и стол, и швейная машина, и в деревянной кадушке высокий фикус, упирающийся вершиной в потолок. Все, все, как было в прошлом году летом, когда Егор приезжал на несколько дней в отпуск.
Егор снял шинель и почувствовал, что очень хочет есть. Он прошел в кухню, потом в чуланчик. Вскоре он сидел за столом и ел такую же колбасу, какую прислала в посылке мать. А на столе стояла еще и кружка с холодным молоком.
Когда голод был утолен, Егор вернулся в горницу и достал из сундука свою гармонь.
Он сел в теплом месте, подле печи, заделанной заподлицо со стеной, слегка растянул мехи двухрядки и легко пробежал по клавишам.
Знакомые звуки наполнили комнату. Егор брал аккорд за аккордом и вдруг, рванув планки, развел мехи во всю их мощь. Пальцы его быстро и неуловимо забегали по клавишам. Потом заиграл знакомую мелодию, ту самую, наигрывать которую впервые научил его отец. Гармонь послушно вздыхала, смеялась… казалось, выговаривала. В лад гармони Егор запел:
У него был сильный и приятный голос.
Закончив одну песню, Егор переходил к другой, не задумываясь, какую петь. Он просто начинал ту, которая приходила на память. И было похоже, что он торопится, спешит сыграть как можно больше. Вот он заиграл и запел «Рябину» — любимую песню матери:
Он тоже очень любил эту песню и сейчас по-своему осмысливал ее. Одинокая рябина была ему очень близка: рябина — это он в ремесленном училище, а дуб— не мать и не отец, а вообще родной дом.
Егор уже не сидел; он поднялся с табуретки, весь устремился вперед. Сейчас он не видел ни гармони, ни стен своей избы с окнами, наполовину расписанными морозными узорами, — перед ним была весна, мощный дуб и печальная рябина, грусть которой так была ему понятна.
Если бы товарищи из ремесленного училища видели в этот момент Егора, они не признали бы в нем того Бакланова, которого привыкли считать за увальня, за лежебоку, за человека, почти ко всему безразличного, безропотно принимающего обиды от товарищей и думающего главным образом о своем желудке.
Сейчас он весь преобразился, широко открытые глаза засветились, загорелись большим внутренним огнем, лицо чуть побледнело, стало одухотворенным, словно у человека, который идет на подвиг и зовет за собой других.
Егор так увлекся игрой и пением, что не слышал, как стукнула кухонная дверь, не заметил, как на пороге горницы появилась молодая еще женщина, одетая в поношенное платье из цветной фланели. Она как встала на пороге, так словно замерла, готовая в любую минуту броситься к Егору.
Она стояла, чуть подавшись вперед, и неотрывно смотрела на сына-гармониста, а лицо ее было так радостно, что слезинка, медленно сползавшая по щеке, казалась каплей обыкновенной воды, случайно попавшей на лицо.
Но вот последние звуки умолкли, затих голос певца, и он увидел стоявшую на пороге.
— Маманя! — крикнул он и положил гармонь на табурет.
А мать уже бросилась к нему, прижимала, гладила по волосам и приговаривала:
— Горушка… сынка… Горушка…
Казалось, она забыла все слова, кроме этих двух.
Но первые минуты радостной встречи прошли, и Анна Кузьминична спохватилась, что дорогого гостя нужно с дороги накормить, и засуетилась.
— Маманя, ничего не надо, я все нашел и поел. Теперь хоть чего хочешь поставь — не притронусь.
— Ну, коли так — молодец, что похозяйничал. А я сижу в конторке, подсчеты свои делаю. Глядь, вбегает Катюша Серикова — она у меня с осени дояркой состоит— и прямо ко мне. «Тетя Анна, говорит, бегите скорее домой, ваш Егор приехал: в окно, мол, я его видела». Я сначала не поверила. Обозналась, мол, ты, да и никакой весточки не было насчет того, чтоб приехать, а она твердит: «Видела, и все. Приехал Егор». Поверила я. Ну, накинула наспех шубенку и бегом бегу, чтоб поскорее, а ноги спотыкаются, не слушаются. И боязно мне стало; а ну, если Катюша и вправду обозналась? Разве не могло такого быть? А вошла во двор — услышала гармонь и голос твой. Успокоилась, будто на душе полегчало. Ну, думаю, дома.
— Ты смотри — увидела Катюшка! А я шел, никого вроде из знакомых не встретил.
— Так их же окна напротив наших ворот. Все видно, кто входит, кто выходит… Сынок, а ты надолго?
— Нет, маманя. На месяц всего. В отпуск приехал.
Лицо ее стало озабоченным:
— В отпуск? Что, все училище в отпуск пустили?
— Нет. Человек пять всего. Вот я, к примеру: работал хорошо, нормы перевыполнял — ну и дали отпуск, вроде, значит, мне премия за ударную работу.
— Понятно. Хорошее дело. — Глаза Анны Кузьминичны снова засияли. — А я как узнала от Катюши, подумала: по какому же это случаю отпустили среди зимы? Не случилось ли чего плохого? Значит, у тебя отпуск как премия! — И тут же заговорила о другом, тоже важном: — Горушка, письмо вчера от папани из госпиталя получила. На-ка, почитай. Он о тебе скучает, все расспрашивает, как учишься да как работаешь. Ты напиши ему прямо сегодня. Пускай порадуется.
Егор читал и чувствовал, как его щеки начинают гореть. Письмо действительно было главным образом о нем. Отец обижался, что Егор ничего не пишет о своей учебе в ремесленном и вообще не рассказывает о своей жизни. Может быть, плохо учится и плохо работает, да просто стыдится писать об этом? Он спрашивал у жены адрес училища, чтобы написать письмо директору и попросить его рассказать об успехах сына. С завистью рассказывал он о письмах, которые получает из колхоза его сосед по койке, сержант Круглов. Дочка Круглова, ученица седьмого класса, пишет ему, что учится только на пятерки да еще и в колхозе работает. А у лейтенанта Зяблина, тоже танкиста, сынишка работает на заводе токарем;