статьей, которую я читаю, изображением, которое вижу, с моими настроениями, услышанными словами, афишами, мелькающими у меня перед глазами, и т. д. В усилии сохранить ощущение моей правой руки присутствует и усилие сохранить дистанцию как по отношению к внешнему миру, так и к самому себе, и благодаря этой дистанции я начинаю видеть объективно, что происходит во мне и вне меня. И то, что открылось моим глазам во всей своей истинной реальности, должно быть принесено мною в жертву.
В то же время это явно смехотворное усилие помогало рождению моего подлинного «Я», затмевающего множество малых «я», беспокойных, обуреваемых желаниями, постоянно стремящихся к чему-то. Во мне возникла некая субстанция, крошечное зернышко истинного существа.
С помощью множества подобных опытов мы поняли, что состояние нашего обычного бодрствования не является подлинным бодрствованием; в этих простых упражнениях (с часами, с правой рукой) — мы называли их «возвращением к самим себе» — нам открывались великие темы всех традиционных религиозных учений. Чтобы быть, нужно умереть для себя. Мы четко понимали: чтобы добиться, пусть на мгновение, осознания самого себя, чувства своего великого «Я», нужно отказаться от идентификации со всем тем, что мы называем нашей личностью. Мы познакомились с темой жертвоприношения, ибо увидели, что в отказе от самоотождествления (например, с сексуальным желанием) желание очищается от всего того, что им не является, и, таким образом, становится средством, благодаря которому может быть достигнуто состояние «истинного сознания». Я говорю о сексуальном влечении, но это приложимо и ко всему остальному, к любому нашему действию, впечатлению, поступку и т. д. Все нам дано, в нас и вне нас, как материал для жертвы, для того, чтобы обрести свое подлинное существо. В тот момент, когда мы жертвуем, мы очищаемся и творим. Мы творим и воссоздаем самих себя во всей своей чистоте. Если я говорю о женщине, которую я обнимаю, речь идет не о том, чтобы идентифицировать меня с моим желанием, или с ней самой, или со словами, которые я произношу, с моим поцелуем, но лишь о постоянном осознании собственного существа, которое продолжает быть в то время, как я желаю, говорю и обнимаю. Таким образом, жертвуя моим желанием, моими словами и моим поцелуем, я одновременно восстанавливаю их во всей первозданной чистоте. И тем самым призываю к истинному бытию и эту женщину. «Это я в глубине твоего сердца — я, единственная нота, такая чистая, такая трогательная», — говорит Донья Музыка своему возлюбленному (Клодель П. Атласная туфелька). Да, это ты, это благодаря тебе я слышу самого себя, который вздыхает, пробуждаясь. «Ты», — отвечает Вице-Король, и Донья Музыка просит: «Обещай, что ты никогда этого не забудешь. Не ставь преград между собою и мной, не мешай мне быть».
Когда я занимался этими упражнениями, мне случалось делать заметки, которые позже составили книгу, кажущуюся мне теперь довольно странной, под названием «Божьими тропами». Я считаю, что здесь можно процитировать некоторые фразы из нее.
«Он, т. е. человек, который ищет в направлении, указанном Гурджиевым, понимает, что люди и предметы служат лишь для того, чтобы подорвать его усилия, просочиться наружу, отвлечь его внимание и целиком рассеять его».
«Я не упоминаю здесь о несчастьях скученности и очаровании одиночества. Такой человек знает по собственному опыту, что независимо от того, один он или нет, ему приходится бороться с тем же соблазном отсутствия желаний, и даже в уединении пытаться перехитрить самого себя. В четырех стенах или на улице — это все равно беспрестанное искушение. Малейшее расслабление — и малые «я» начинают соблазнять его».
«Так, когда Паскаль заявляет, что несчастье человека происходит оттого, что он никогда не остается один в своем жилище, я думаю, что речь идет о тайных королевских покоях, где, подобно спящей красавице, пробуждается наша гордость тем, что мы существуем, а не о той комнате, где нас убаюкивают мысли, воспоминания, мечты, опустошающие нашу душу».
«Такой человек то и дело стремится ускользнуть из этих покоев, пленясь лицом женщины, встреченной на улице, бифштексом, который он ест, статьей из газеты, дождем. Он может быть увлечен и фильмом, прокручиваемым в его голове и в его сердце. Люди и вещи, активность его собственного ума, сердца и всех чувств кажутся ему подобием раскрытой пасти, постоянно что-то заглатывающей».
«Подобное видение идет, безусловно, против природы. Ведь природа это беспрестанное струение зла, т. е. повода для того, чтобы отсутствовать. И что может быть естественней желания воспользоваться этим поводом…»
«Для такого человека сверхъестественное — это само его существование. Оно всегда поставлено под угрозу и требует беспрестанных усилий по его защите, но те же усилия помогают существовать и миру. В борьбе, которую он ведет, отказываясь быть поглощенным, он превращает ту яму, куда проваливается размытая личность, в возвышенность, позволяющую ощутить постоянство и твердость его великого «Я». Таким образом, столкновение между людьми, вещами, различными движениями, на которые они его провоцируют, и его твердой волей остаться самим собой — порождает диалог двух миров».
«Как Атлант, он поддерживает жизнь людей и вещей, которые готовы упасть, едва он перестанет этому противостоять. Малейшая небрежность грозит ему небытием и тем самым угрожает небытием миру. Таким образом, видно, что для него является злом и порочностью».
«Быть — значит быть другим. И ему необходимо немедленно удалиться в одиночество, столкнуться со своей волей, ибо чем более активна его воля, тем насыщенней он живет и тем мощнее призывает к этому все сущее вокруг него».
В других, менее «литературных» терминах, можно сказать следующее.
Сознание, как его рассматривают философы и психологи, такое, как нам его предлагает увидеть наша человеческая природа, — это лишь иллюзия сознания. Мне кажется, что я совершенно естественно обладаю самосознанием, но, когда я смотрю на дерево, то, что я называю своим сознанием, осознает это дерево, однако не испытывает при этом естественной потребности осознать самое себя. Жан Поль Сартр говорит: «Сознание имеет представление о мире, не имея при этом представления о самом себе». Это справедливо по отношению к человеку, не сознающему себя, но мы перестаем удовлетворяться этими формами сознания, которыми вполне довольствуются г-н Сартр и современные философы- конформисты.
Мы узнали, что наше обычное сознание — это всего лишь одна из сторон сознания подлинного, лишь одна из его форм. Эмпирический опыт сознания, сознание как чисто «психологический» феномен, обретал смысл только при сопоставлении с трансцендентным сознанием, которым мы стремимся обладать. Сознание в собственном смысле, полагали мы, это сознание человека, который смотрит на дерево следующим образом: Я смотрю на себя, смотрящего, я напоминаю себе о том, что я смотрю и что объект моего внимания — совсем не дерево, но восприятие этого дерева, обретенное благодаря отречению от всех элементов моей личности, приведенных в движение этой картиной. И только здесь начинает брезжить мое подлинное сознание, рожденное усилиями, которые я прилагаю, чтобы его вызвать, и одновременно это дерево переходит от относительного существования к абсолютному, открывая мне свое истинное существо. Я уже не смотрю на это дерево, не изучаю его, я его знаю, мы рождаемся друг для друга.
Так целый мир говорит нам, как Донья Музыка Вице-Королю: «Не мешай мне быть». И при этом самоотречении то, что мы обычно называем нашим сознанием, должно быть принесено в жертву состоянию «истинного сознания», при этом мы обращаемся с молитвой любви к миру, и, произнося ее, мы сами переходим от иллюзорного существования к подлинному.
Мы узнаем, что человек, переходя от чисто психологического сознания относительно себя и мира к состоянию «истинного сознания», переходит также от состояния относительного знания к состоянию знания абсолютного, или, короче говоря, от «научного» знания к знанию подлинному.
Это хорошо показано моим другом Раймоном Абелио во фрагменте из неопубликованного текста, который он мне только что прислал. К нашим совместным усилиям, ради которых и был написан весь этот отрывок, к моему голосу он присоединяет свой и помогает мне таким образом дополнить мои воспоминания относительно опыта Гурджиева.
«Сколько я себя помню, — пишет он мне, — я всегда мог узнавать цвета — синий, красный, желтый, — мой глаз их видел, я всегда их подспудно ощущал. Разумеется, «мой глаз» не задавался вопросом о них, да и как бы он мог о них спрашивать? Его функция заключается в том, чтобы видеть, а не смотреть на себя видящего. Мой мозг сам был словно в спячке, он совсем не был оком глаза, но лишь обычным продолжением этого органа: И я просто говорил, почти не задумываясь: это красивый красный цвет, это блекло-зеленый, это — ярко-белый. Как-то раз, несколько лет назад, я прогуливался по