инквизиция, свобода мысли отсутствует, никто не вправе задавать вопросы, давать волю своему воображению, строить гипотезы, а как может знание возрастать в подобном климате? Взять хотя бы ту книгу, которую я сейчас пишу, на родине меня бы сожгли уже за то, что я осмелился выразить столь смелые идеи на бумаге. Так что когда Уол… когда наш общий друг обратился ко мне, я согласился, ибо, на мой взгляд, интеллектуальная свобода, что царит в Англии под властью Елизаветы, достойна защиты.
— Но про свою веру вы так ничего и не сказали, — проницательно глянул на меня Фаулер.
— Римские католики и женевские кальвинисты объявили меня еретиком, — с улыбкой отвечал я. — И я не готов встать на ту или иную сторону в религиозных раздорах. Философия моя выходит за пределы обоих вероисповеданий — об этом я пишу в своей книге.
— Буду ждать ее с нетерпением, — лукаво подмигнул он, приподнимая кружку с пивом, как бы произнося здравицу.
С минуту мы дружелюбно молчали, допивая пиво.
— И вы никогда не испытываете… — Я покачал головой, не находя слов, сжал руки на столе и все же закончил: — …Чего-то вроде вины?
Вновь этот взгляд ясных, спокойных глаз.
— За то, что предаю доверие? За то, что ношу личину? Еще как! — печально улыбнулся Фаулер. — Чтобы не чувствовать вины, нужно лишиться совести, а наш общий друг никогда бы не доверился человеку без совести, потому что у кого нет стыда, от того и преданности не жди. Свою совесть я успокаиваю тем, что если и предаю доверившегося мне человека, то ради блага страны.
Я покивал в задумчивости: тот же самый аргумент приводил мне Уолсингем. Вот только не предупредил меня, что личные отношения зачастую оказываются куда более теплыми, чем абстрактная политическая преданность, а предавать доверившихся тебе — и вовсе против человеческой природы.
— Да, я вижу, вы сильно из-за этого переживаете, — шепнул внимательно присматривавшийся ко мне Фаулер. — Вы привязались к послу.
Наклоном головы я признался в недостойной шпиона слабости:
— Он единственный добрый человек в Солсбери-корте.
— Он слишком многим пытается угодить. — Слова Фаулера прозвучали как окончательный приговор. — Это его погубит. Берегитесь личных чувств, Бруно. Если посол в итоге поддержит планы католического вторжения, при всех его благих намерениях в глазах Англии он будет изменником.
— Понимаю, — сказал я и сам услышал горечь в своем голосе.
Что-то во мне противилось начальственности, с которой рассуждал Фаулер, и вместе с тем мне на самого себя было досадно, что я придаю этому значение. Он что, в самом деле думает, что мне требуются наставления, как разыгрывать мою роль в посольстве? Или я излишне чувствителен и щепетилен? Тогда лучше внять предупреждению: как я высокой ценой убедился в Оксфорде, в нашем деле это небезопасно.
— Да, конечно. — Фаулер откинулся к спинке скамьи и даже руки приподнял, показывая, что ничем не хотел меня обидеть. — Пока что все сводится к письмам и успех дела зависит от вас и вашего приятеля писца.
Мы расплатились за пиво и проложили себе путь к выходу через набитую народом таверну, вышли под косой предвечерний свет. В хорошую погоду и настроение лондонцев улучшилось, люди улыбались, окликали друг друга, все хвалили теплое, не по сезону, солнышко — обычно прохожие грубо, с угрюмой решимостью на лице толкают друг друга.
Мы с Фаулером поначалу шли молча, только что закончившийся разговор погрузил нас обоих в раздумье. Лишь теперь, глядя на жизнерадостно спешащих по своим делам горожан, я проникся важностью нашего дела: мы пытаемся предотвратить вторжение — французское, испанское или же соединенных сил, — целью которого является ниспровержение Елизаветы и возвращение Англии под власть Рима. Что станется тогда с протестантскими подданными ее величества, с краснолицыми торговцами, с этими широкобедрыми тетками, которые сейчас так весело перешагивают лепешки конского навоза, шагая по брусчатке и окликая друг друга, в сотый раз восклицая: «Жарища какая, будто в июле, а?!»
И Сидни, и Уолсингем находились в Париже в ночь святого Варфоломея 1572 года — в ночь страшной резни, когда гугенотов тысячами убивали вместе с малыми детьми и по городским канавам текла кровь протестантов. Этого-то Уолсингем больше всего и боялся: то же самое произойдет в Лондоне, если власть снова перейдет к католикам. В Париже ходят слухи, что кровопролитие в ночь святого Варфоломея было организовано герцогом Гизом.
— Тут я с вами попрощаюсь, — сказал Фаулер, подойдя к углу Уотлинг-стрит. — Когда вам понадобится передать что-то нашему общему другу, можете заглянуть в мое жилище у площадки для петушиных боев на Сент-Эндрюс-хилл. — Он приостановился и коснулся моей руки. — Присмотритесь, кто нынче вечером придет на мессу в Солсбери-корт. Возможно, Говард приведет англичан, которые еще не значатся в наших списках. И с Арчибальда Дугласа глаз не спускайте: он отнюдь не тупой пьяница, какого из себя изображает.
— В таком случае роль свою он играет мастерски, — фыркнул я. — Удивляюсь, как еще Кастельно и Говард терпят его манеры.
— Терпят и будут терпеть, ибо таково желание Мэри Стюарт. У Дугласа козырь в рукаве: мол, шотландская королева ему по гроб жизни должна. Знаете ли вы, что Дуглас подстроил убийство ее второго мужа, лорда Дарнли?
— Тот самый взрыв?
— Тот самый. — Видя, как глаза мои расширяются в изумлении, он весело улыбается. — Вот почему Дуглас не может вернуться в Шотландию: там его дожидается ордер на арест. Он известный интриган, подозревается во многих заговорах и политических убийствах. И дьявольски искусно запускает крючья в нужных людей: король Иаков благосклонен к нему, хотя Дугласа и обвиняют в убийстве родного отца короля. А уж дамы и вовсе находят его неотразимым.
— Вкусы женщин непредсказуемы, — проворчал я, представляя себе неотразимого Дугласа с трехдневной седой щетиной на щеках, громко рыгающего за столом.
Фаулер подмигнул и закивал в ответ. Мы приостановились, и прохожие обтекали нас с обеих сторон.
— А что за история с пирогом?
— Это лучше послушать из первых уст, — ухмыльнулся Фаулер. — Только Дуглас умеет рассказывать эту историю с должным смаком. Уверен, рано или поздно придет и ваш черед ей внимать. А пока что — до скорого свидания, Бруно. Если хоть один человек из испанского посольства заглянет в Солсбери-корт, дайте мне знать. Удачи. — Коротко кивнув, он развернулся на пятках и тут же растворился в яркой, веселой толпе.
Солнце начало цепляться за крыши домов, приближался вечер, омывая Лондон янтарным ласковым светом. Этот же свет играл в окнах домов, сопровождая меня на обратном пути. В такие дни кажется порой, что я мог бы привыкнуть к Англии и почувствовать себя здесь как дома. Над головой скрипят намалеванные знаки всякого ремесла и торговли, прославляют в ярких красках аптекарей и изготовителей свечей, цирюльников-хирургов, торговцев тканями и винами, а также таверны, именованные в честь животных всякого рода и цвета: тут и черные лебеди, и синие кабаны, рыжие лисы, белые олени, гончие, зайцы, петухи, порой даже единороги. По обе стороны проезжей части спешат прохожие, уличные торговцы расхваливают свой товар: мужчины несут на длинных, переброшенных через плечо палках клетки с пищащими цыплятами, торопятся женщины, удерживая на головах корзины с апельсинами, разносчики бегают с привешенными к шее деревянными ящиками, суют прохожим всякую всячину — расчески, перья, пуговицы, щетки и ножи, все это свалено в кучу, попробуй разбери. На просторном церковном дворе собора Святого Павла — двор больше смахивает на рыночную площадь — носятся босиком маленькие нищие, пристают к тем, кто одет получше, а на углу оборванец играет на старой лютне и тянет печальный мотив в надежде заработать несколько монет. Запах жареного мяса перебивается вонью гниющей падали, и те из прохожих, кто побогаче, прижимают к носу ароматические шарики или букетики цветов, отгораживаясь от зловредных испарений.
Когда я пересекал площадь, где некогда стояли храмы и часовни, которые теперь рушатся или же превращаются в лавки торговцев, в том числе книготорговцев, путь мне преградил продавец и сунул свой