Распутина и Махалкина. И прибежала прямо к себе домой.
Тут и настиг ее Степка. Убивать не стал, но избил гак, что «княжна» потом скончалась. Больную ее, уже безнадежную перевезли из больницы домой во флигелек. Распутин узнал об этом и решил навестить. Тайком, разумеется. И напоролся на засаду Степки Махалкина. Сверкнул нож, но еще страшнее сверкнули бешеные глаза Распутина, и рука Махалкина безвольно опустилась. Распутин улизнул.
Хитрованцы, узнав наутро, что Степка поднял руку на самого благодетеля, подняли такой гвалт, что Рудникову пришлось арестовать и посадить Степку. Степка скрипел зубами и клялся, что сбежит и доканает его, Распутина.
И сбежал. Ему дали сбежать. Как раз в тот вечер, когда Распутин собрался опять навестить умирающую «княжну». Да припозднился. Вместо него Степка застал у «княжны» Якова Ярошенко. Не разобрал в темноте кто, думал, что Распутин, и всадил нож по самую рукоятку.
Степку арестовали и отправили по этапу. Распутин срочно удалился в свое Покровское. А «княжна» умерла. Похоронили ее хитрованцы за свой счет. А в книге доходов и расходов Якова Ярошенко в особых заметках нашли короткую таинственную запись: «ХитровкаЖ». На букве «Г» поставлен большой крест.
Из этой записи следует, что он был в курсе заговора через Гинцбурга. А Гинцбург ничего не предпринимал без ведома Симановича. Получается, что и Симановичу, а следовательно, и еврейской общине, Распутин стоял уже поперек горла. Но получилось так, что Яков, урожденный Янкель, вместе с ними направлявший нож в грудь Распутина, получил его в себя. Хитрецы перехитрили самих себя. Гришке же уже в который раз помог уйти от верной смерти сам дьявол. Так что организаторы «Славянского дела» только руками развели. А царь после этого случая, говорят, стал испытывать тихий мистический ужас перед неуязвимым старцем. Он и в самом деле уверовал в его божественные силы. И, говорят, тайком перевел дух, когда все же Пуришкевичу и К° удалась акция против осточертевшего всем прохиндея Распутина.
РОССИИ СВЕТЛОЕ ЧЕЛО
Сказать, что Россия в годы последнего русского царя жила во мраке сплошного невежества и бескультурья, в непроглядном мистическом тумане, — значило бы сказать неправду.
В конце девятнадцатого — начале двадцатого веков в России, как никогда, процветали театр, живопись, литература, наука. Много умного и доблестного вершилось в России именно в эти оскверненные недобрыми людьми годы. Именно в эти годы в России процветал мощный культурный слой русской интеллигенции, оставивший на удивление всему миру яркий след в истории мировой культуры и науки. Об этом тьма исследований и книг. Известных и малоизвестных. Таких, как книга Веры Николаевны Муромцевой — Буниной «Жизнь Бунина» и «Беседы с памятью». Книга без претензий на художественную прозу, но крайне интересная своим живым свидетельством культурной жизни русского общества конца XIX — начала XX веков.
«Выпал снег, — пишет она, — у нас обедали Юлий Алексеевич (брат Ивана Алексеевича) и Федоров. После обеда мы сидели за самоваром. Разговор шел об Андрееве, который недавно приехал в Москву: в Художественном театре репетировали его «Жизнь человека»; его сын Даниил воспитывался в семье Добровых, у сестры его покойной жены.
Раздался телефонный звонок. Старший из моих братьев Сева кинулся в переднюю.
— Легок на помине! Звонил Голоушев, просил передать, что они с Леонидом Николаевичем (Андреевым. — В. Р.) едут к нам, — сказал он взволнованно.
Я с Андреевым не была знакома. Как писатель, он не трогал меня, — мне нравились только некоторые его рассказы. Все же ожидала его с большим интересом. Меня волновало, что я должна увидеть человека, перенесшего большое горе, — меньше года назад он потерял молодую жену. И я старалась представить себе, какой он. Я знала, что горе он переживал тяжело, что в Москве, где он был так счастлив, особенно остро чувствует свою потерю и что отчасти поэтому он переселился с матерью и старшим сыном Вадимом в Петербург. В голове у меня мелькали обрывки рассказов о нем. Я вспомнила, как наш друг студент — медик Шпицмахер, придя к нам (вскоре после нашу мевшей «Бездны»), сказал: «Знаете, кто такой писатель Андреев? Это тот самый красивый брюнет, который ходил по Царицыну в расшитой косоворотке и студенческом картузе, с хорошенькой барышней…» Вспомнила диспут по поводу «Записок врача» Вересаева в Художественном Кружке; зал набит битком; на эстраде яблоку некуда упасть; во втором ряду Андреев, а впереди него причесанная на пробор хорошенькая, худенькая, с мелкими чертами лица наша курсистка Велигорская, теперь Андреева, в легком черном платье, из?под которого виднеется маленькая, изящно обутая нога.
Но вот раздался звонок, а затем я услышала смех в передней.
Поднявшись навстречу гостям, смотрела на Андреева. Он немного постарел и стал полнее с тех пор, как я видела его в Кружке. Показался даже немного ниже ростом, потому что стоял рядом с высоким Голоушевым (Андреев был коротконог). Поздоровался со мной с милой, ласковой улыбкой. Я предложила ему чаю. Налила очень крепкого, — знала, что он пьет «деготь».
Сразу завязался оживленный разговор, сначала о Горьком, о Капри… Я смотрела на черные, с синеватым отливом волосы Андреева, на его руки с короткими худыми пальцами, на красивое (до рта) лицо, увидела, что он смеется, не разжимая рта, — зубы у него плохие, — что черный бархат его куртки мягко оттеняет его живописную цыганскую голову. Говорил он охотно, немного глухим, однообразным голосом. Услышав меткое слово, остроумное замечание, заразительно смеялся. О Горьком говорил любовно, даже с некоторым восхищением, но Капри ему не понравился, — «слишком веселая природа». Он решил построить дачу в Финляндии: «Юга не люблю, север — другое дело! Там нет этого бессмысленно веселого солнца».
Затем начались разговоры о его работах. Он говорил о них с особенным удовольствием. Он только что закончил трагедию «Царь — Голод», а новая повесть его «Тьма» скоро должна была появиться в альманахе «Шиповник».
— «Знание», — говорил он, — не простит мне этой измены, но мне нужны деньги, а «Шиповник» гораздо щедрее на гонорары… — Затем он внезапно заявил: — Страшно хочется в «Большой Московский», еще ни разу не был после возвращения из?за границы.
На отговаривания Голоушева он только лукаво усмехнулся:
— Не беспокойся, Сергеич, мы с тобой и в «Московском» будем пить только чай; а посидеть с друзьями мне очень хочется, ведь ни Ванюши, ни Юлия я еще путем не видел.
В передней, когда он накинул на себя дорогую шубу с серым смушковым воротником и заломил назад такую же шапку, Ян (так называла Вера Николаевна своего мужа Ивана Алексеевича. — В. Р.), напомнил ему про старую отцовскую шубу, которую он носил по бедности в студенческие годы и которая была похожа, по словам Яна, на собачий домик. Андреев очень хорошо засмеялся».
«Приехал в Москву Найденов и тоже остановился в «Лоскутной». Иногда он обедал у нас. И я чем чаще встречалась с ним, тем больше чувствовала, как он мало похож на своих «славных» собратьев. Ян за это его любил. И не раз говорил: «Тяжелый человек, но до чего прекрасный, редкого благородства!»
К своей славе он относился трезво, понимая, что зенит ее уже прошел, и никогда не пытался подогревать ее. Ян как?то при мне передал мнение о нем Чехова, что он может написать несколько пьес неудачных, а затем напишет опять нечто замечательное, но Найденов только усмехнулся. Не стремился он и к популярности. С большой мукой соглашался участвовать на благотворительных вечерах и когда выходил на эстраду, то, пробормотав что?то, как можно скорее уходил в артистическую.
По природе своей он был неразговорчив: в обществе, как я уже писала, чаще молчал, но в дружеском тесном кругу охотно рассказывал всякие истории из своей жизни. Любил разговоры о современной литературе, о писателях, о славах, которые вспыхивали в те годы, как римские свечи, а затем так же стремительно гасли; любил в шутку гадать: за кем очередь взлететь?
Актерской среды не жаловал. Однако вскоре женился на актрисе, очень милой, энергичной женщине».
«Через неделю я покончила с экзаменами. И мы с Яном поехали в Петербург. Остановились в «Северной гостинице», против Николаевского вокзала. Первым делом Ян позвонил по телефону