комиссией поручили ему. Однако его не избрали — наверно, потому, что он не был уроженцем нашей деревни.
Примерно через неделю после этого собрания произошло событие, поразившее меня как гром среди ясного неба.
Махджуб пригласил меня провести у него вечер, потолковать за рюмкой вина. Мы неторопливо беседовали, когда пришел Мустафа. Ему нужно было выяснить какой-то вопрос, связанный с делами кооператива. Махджуб пригласил его посидеть с нами, однако Мустафа под разными предлогами отказывался, пока хозяин дома не прибег к испытанному средству и не начал заклинать Мустафу. Я заметил, что он слегка нахмурился. Тем не менее позволил себя уговорить и сел с нами, как всегда уверенный и спокойный.
Махджуб предложил ему вина. Мустафа помедлил в нерешительности, потом взял рюмку и поставил ее перед собой, даже не пригубив. Но Махджуб снова принялся заклинать его, и Мустафа в конце концов выпил вино.
Я хорошо знал необузданный нрав Махджуба и решил было вмешаться, тем более что у Мустафы, как я заметил, не было ни малейшего желания оставаться здесь. Но тут меня осенила новая мысль, и я прикусил язык. Мустафа выпил первую рюмку с неохотой, залпом, точно лекарство. Но третью он уже пил маленькими глотками, явно смакуя. Напряженное выражение исчезло с его лица, складки вокруг рта разгладились. Взгляд стал задумчивым и мечтательным. Теперь он не излучал силу, как обычно, ее сменила почти женственная мягкость, притаившаяся в глазах и уголках рта. Мустафа выпил четвертую рюмку, затем пятую. Уговаривать его больше не было нужды, и Махджуб продолжал произносить свои страшные заклятия просто так, для собственного удовольствия. Мустафа откинулся в кресле, вытянул ноги. Рюмку он держал обеими руками. Взгляд был устремлен в неведомую даль. И вдруг он стал декламировать английские стихи. Произношение у него было прекрасное. Он читал сонет, который я много позже обнаружил в книге стихов, посвященных первой мировой войне. Наконец он умолк, тяжело вздохнув. Пальцы его все еще сжимали рюмку, а глаза, казалось, смотрели в глубину его собственной души.
Признаюсь, я был бы меньше поражен, разверзнись вдруг передо мной земля и появись из нее джинн с с огненными глазами. Меня охватил страх, мне вдруг почудилось, что мы все не существуем, что мы лишь плод чьего-то воображения.
Наклонившись к Мустафе, я закричал ему прямо в лицо:
— Что ты читал? Что это?
Он посмотрел на меня стеклянными глазами, в которых притаилось не то презрение, не то досада, и, оттолкнув меня, бросился вон из комнаты. Я видел, как он уходит прочь твердым шагом, высоко подняв голову, точно заводная фигурка.
Махджуб и остальные гости чему-то смеялись, занятые собственными рассказами. Никто из них даже не заметил, что произошло.
Едва дождавшись утра, я отправился к Мустафе. С каким-то ожесточением он окапывал лимонное дерево. На нем были короткие, перепачканные в земле штаны цвета хаки и рубашка до колен. Лицо было в грязных потеках.
Встретил он меня с обычной приветливостью.
— Посмотри, — сказал он, — как интересно плодоносит это дерево. Оно родит и лимоны и апельсины…
— Удивительно! — ответил я ему по-английски.
Мустафа посмотрел на меня вопросительно и переспросил:
— Что-что?
Я повторил.
— Э-э, да ты, я вижу, забыл арабский! — засмеялся он. — Или ты считаешь, что мы с тобой европейцы?
— Но ведь вчера вечером ты читал стихи на английском языке! И вообще ты совсем не тот человек, за которого себя выдаешь, это яснее ясного. Лучше расскажи мне правду.
Казалось, угроза, скрытая в моих словах, не произвела на него никакого впечатления. Он продолжал окапывать дерево. Кончив работу, тщательно вытер руки и, не взглянув в мою сторону, сказал:
— Знаешь, я не очень помню, что говорил вчера вечером. Пьяный не отвечает за свои слова. Это пустой вздор, бред больного. И не надо обращать на это внимания. Вот я перед тобой такой, каким ты меня видишь. Такой, каким меня знают тут. И не давай воли фантазии. Мне нечего скрывать.
Я пошел домой, стараясь разобраться в том, что произошло. Больше я не сомневался, что Мустафа ревниво скрывает какую-то тайну.
Я-то вчера не бредил. Он декламировал английский сонет. Это было на самом деле. Я не был пьян и помню очень хорошо, как он сидел, откинувшись в кресле, держа рюмку обеими руками.
Может быть, посоветоваться с отцом? Или с Махджубом? А вдруг он убийца и скрывается от правосудия? Все может быть. Ну полно, останавливал я себя, какие тайны в пашей деревушке! Может, он просто потерял память? Говорят, есть такая болезнь — амнезия. В конце концов я решил повременить день-два, ну три дня. Если он за это время не расскажет мне правду, тогда я что-нибудь придумаю.
Мне не пришлось долго ждать. В тот же вечер Мустафа пришел ко мне сам. Моему отцу и братьям он сказал, что хотел бы поговорить со мной наедине. Мы вышли, и он сказал, что будет ждать меня у себя завтра вечером. Отцу я объяснил, что Мустафа хочет со мной посоветоваться о каких-то неясностях в акте на владение землей, принадлежащей ему в окрестности Хартума.
Весь следующий день мне казалось, что вечер никогда не настанет. Как только зашло солнце, я пошел к Мустафе. Он сидел один, за чаем, перед ним стоял чайник. Он и мне предложил чаю, но я отказался. Меня снедало нетерпение. Я хотел, чтобы он поскорее заговорил. Мы закурили. Мустафа привычно выпускал сигаретный дым, и лицо его было уверенным и спокойным. Я не представлял себе, что он может быть убийцей. Ведь склонность к насилию обязательно оставляет на человеке свою метку. Скрыть ее невозможно. Но вот внезапной потери памяти я не исключал.
Наконец Мустафа заговорил:
— Я никому и никогда не рассказывал то, что расскажу тебе сейчас. Все повода не было. Тебе я решил рассказать все, потому что воображение у тебя слишком уж пылкое, того и гляди, примешься всех в деревне расспрашивать обо мне, говорить, что я не тот, за кого себя выдаю. У меня к тебе только одна просьба. Поклянись, что ни одной живой душе ты ни словом не обмолвишься о том, что услышишь сейчас от меня. — И он испытующе поглядел мне в глаза.
— Все зависит от того, что ты мне расскажешь. Могу ли я давать обещания, ничего о тебе не зная?
— То, что ты услышишь, никакого отношения к этой деревне не имеет. Я в здравом уме и твердой памяти. А здешним жителям я желаю только добра и счастья.
Не скрою, я решился не сразу. Однако тайна Мустафы так меня занимала, что я не выдержал и дал честное слово молчать.
Мустафа пододвинул ко мне пачку каких-то документов и жестом пригласил заглянуть в них. Первый документ оказался свидетельством о рождении.
Мустафа Саид родился в Хартуме 16 августа 1898 года. Отец умер. Мать — Фатима Абд ас-Садык. Затем я взял заграничный паспорт. Имя, место рождения и прочее. Род занятий — студент. Выдан паспорт в 1916 году в Каире. Продлен в Лондоне в 1926 году. Каких только печатей в нем не было! Французская, немецкая, китайская, датская… Я был ошеломлен. Положив паспорт, я отодвинул остальные документы. Мустафа глубоко затянулся, выпустил дым и заговорил.
«Это длинная история! Но рассказывать всего я тебе не собираюсь. Ну, ты уже знаешь, что родился я в Хартуме. Рос сиротой. Отец мой умер за несколько месяцев до моего рождения. Он занимался торговлей и оставил нам небольшой капитал. Ни братьев, ни сестер у меня не было, и мы с матерью особой нужды не испытывали. Я и сейчас вижу ее перед собой как живую. Тонкие, плотно сжатые губы придавали ее лицу решительность. Оно временами было похоже на застывшую маску, а иногда выражение на нем сменялось неуловимо, как краски на море в ветреный день. Родственников у нас не было. Мы были одни на свете. Но