должны сверкать и светиться. Вот таким — зеленым, сверкающим, таинственным — представлялся мне прежде Каир.
Миссис Робинсон часто укоряла меня за мою всегдашнюю угрюмость. „Ну же, подумай о чем-нибудь более веселом“, — смеясь, требовала она. В тот день, когда меня приговорили в Олд-Бейли к семи годам тюремного заключения, ее плечо было рядом со мной, я мог приклонить к нему голову. „Не плачь, мой бедненький“, — утешала она. У нее не было своих детей.
Мистер Робинсон великолепно говорил по-арабски, изучал философию ислама, интересовался мусульманским зодчеством. С Робинсонами я побывал в каирских мечетях и музеях, видел многие исторические памятники. В Каире они особенно любили район университета аль-Азхар. Когда после долгой прогулки по городу наши ноги начинали гудеть, мы обычно заходили в небольшое кафе по соседству с мечетью аль-Азхар. Мы пили тамариндовый сок, и мистер Робинсон читал стихи аль-Маарри[24]. Но я был настолько поглощен собой, что не очень замечал, как Робинсоны меня любят.
Миссис Робинсон была женщиной плотного сложения. Ее кожа отливала бронзовым загаром. Ей была свойственна какая-то особая, тихая нежность. Пожалуй, я больше пи разу не встречал таких ласковых женщин. Она относилась ко мне с материнской нежностью и умело притворялась, будто не замечает, что я ощущаю в ней женщину.
Они вдвоем провожали меня в Александрию. Она долго махала мне платком и время от времени прикладывала его к глазам. И мне казалось, что я вижу прозрачную чистоту ее глаз. Но грусти я не испытывал. Я только мечтал поскорее добраться до Лондона, до следующей вершины, возвышающейся над Каиром. О том, сколько ночей мне суждено провести у ее подножия, я не думал.
Мне было пятнадцать лет. Но выглядел я двадцатилетним. Моим единственным оружием был мой ум, а моя душа казалась мне высеченной из гранита.
Но у моря я впервые понял, что и моя твердокаменная душа способна чувствовать. Я полюбил море. Его беспредельность дарила мне радость, я упивался моим космическим одиночеством среди манящих миражей морского простора. Водная пустыня, нескончаемо простиравшаяся впереди, звала и звала меня все дальше. Я доверчиво подчинялся этому зову, и он увлекал меня к утесам Дувра, к Лондону, туда, где разыгралась трагедия моей жизни.
Много позже, когда все уже случилось, я без конца мысленно возвращался к началу пути. Мне хотелось понять, могло ли не произойти то, что произошло.
Раз тетива натянута, значит, стрела будет спущена… Итак, я сошел на берег в Дувре. Увидел темно- бурую зелень англосакских селений, приютившихся у подножия холмов. Крыши домов, темно-красные и горбатые, как коровьи спины. Все вокруг окутывала топкая, светящаяся опаловая дымка. Сколько воды, сколько зелени! Все вокруг было напоено тем же тонким ароматом, который исходил от миссис Робинсон. А звуки! Такие ясные, такие чистые! Этот мир поразил меня своей упорядоченностью. Точно кто-то заранее спланировал и рассчитал, где расти деревьям, где стоять домам, а где струиться речкам.
Поезд отправляется через несколько минут. Пассажиры быстро выходят и входят, поезд трогается. И все это бесшумно, точно во сне.
Мне вспоминалась моя каирская жизнь — то, как я привыкал к новому миру. У меня бывали небольшие приключения. Одна знакомая пылко в меня влюбилась, а потом не менее пылко возненавидела. Она сказала мне однажды: „Ты не человек, а машина какая-то“. Перед моими глазами стояли каирские улицы, театры, опера. Почему-то я подумал о том, как однажды переплыл Нил. Ничего особенного не происходило, только тетива лука натягивалась все туже. Стрела готова была лететь к неизвестным горизонтам.
Под стук колес мне снилось, что я один, совершенно один в мечети Каирской цитадели. Красный мрамор сверкает в огнях тысяч свечей, а я стою один, совсем один.
Каир — веселый, смеющийся город, похожий на миссис Робинсон. Она хотела, чтобы я называл ее по имени — Элизабет. Но у меня никак не получалось. Она научила меня любить Баха и Китса, от нее я впервые услышал о Марке Твене.
Меня разбудил запах дыма. Поезд приближался к Лондону.
… Можно ли было предотвратить то, что произошло? Однажды, еще в каирские времена, я встретил священника. Мы разговорились, по из нашей долгой беседы мне запало в память одно: „Все мы, сын мой, проходим конец нашего пути в одиночестве“. Руки его привычно теребили крест на груди. Он похвалил мой английский.
Поезд вошел под своды вокзала Виктория. Я вышел па перрон, еще не зная, что уже попал в орбиту Джейн Моррис. Да, мой приговор был подписан задолго до того, как я ее убил.
… Когда я встретил ее на вечеринке в Челси, мне было двадцать пять лет. Помню дверь, длинный коридор… В бледном вечернем свете она показалась мне миражем в пустыне. Я пришел с двумя девицами и был сильно навеселе. Я говорил им завуалированные непристойности, они смеялись. Она направилась в нашу сторону широким, решительным шагом, остановилась передо мной, заносчивая, гордая, и смерила меня холодным, высокомерным взглядом. Я было открыл рот, чтобы поздороваться, но она уже отвернулась, потеряв ко мне всякий интерес.
— Кто это? — спросил я одну из своих приятельниц.
То было время, когда Лондон отходил после мировой войны, отряхивал с себя прах викторианской эпохи. Я стал завсегдатаем пивных Челси, посещал клубы Хемпстеда, хаживал в заведения Полбсбери. Увлекался поэзией, толковал о религии, спорил на философские темы, критиковал живопись, рассуждал о духовных ценностях Востока. Эта жизнь, бурная и увлекательная, продолжалась до тех пор, пока на моем пути не встала женщина. Я вол охоту… Заводил интрижки с девушками из Армии спасения и из Фабианского общества. Собирались ли либералы или лейбористы, консерваторы или коммунисты, я седлал своего верблюда и отправлялся па охоту.
При второй нашей встрече Джейн Моррис сказала мне, что я отвратителен. „В жизни не встречала более безобразной физиономии“. А я дал себе клятву, что придет время и она сполна заплатит мне за оскорбление.
В тот вечер я много пил. Когда я проснулся, рядом со мной спала Энн Химменд. Что привлекло ко мне эту девушку? Отец ее был офицером инженерных войск, мать происходила из богатой ливерпульской семьи. Когда мы познакомились, Энн не было и двадцати. Веселая, с умным подвижным лицом, она вся светилась интересом к жизни. Энн изучала в Оксфорде восточные языки. Она мечтала уехать в Экваториальную Африку, тосковала о жарком, одуряющем солнце, ее манили пурпурные дали и горизонты. Я был для нее символом всех этих экзальтированных грез. Но меня влек Север, северные морозы.
Детство Энн провела в монастырской школе. Я соблазнял ее умело и расчетливо — мне это не составило большого труда.
Выходившие в парк окна моей спальни были задернуты тяжелыми розовыми шторами. Ножки огромной кровати с подушками из страусовых перьев утопали в мягком ковре. Разноцветные бра прятались по стенам среди огромных зеркал. Комнату пропитывал запах жженого сандала и алоэ. В ванной стояли склянки с эссенциями, помадами, маслами и кремами. Почему-то все это напоминало дорогую больницу.
Однажды ее нашли мертвой. Она покончила с собой, отравившись газом. Рядом лежал листок бумаги с одной лишь фразой: „Да проклянет вас бог, мистер Саид“.
Много долгих дней провел я в огромном Лондонском зале суда. Я слушал, что говорят обо мне обвинитель и адвокаты, но мне казалось, что речь идет о постороннем человеке, дела которого меня совершенно не интересуют. Прокурором был сэр Артур Хокинс, человек умный и умеющий внушить страх. Я хорошо его знал. Я видел, как подсудимые рыдали и падали в обморок, когда, закончив допрос, сэр Артур Хокинс наконец оставлял их в покое. Но на этот раз перед ним был не человек, а живой труп.
— Итак, Энн Химменд покончила с собой из-за вас?
— Не знаю.
— А Шейла Гринвуд?
— Не знаю.
— Изабелла Сеймур?
— Не знаю.