зубы, щёлкнул предохранителем автомата и быстро, по-кошачьи пружинисто-мягко перемахнул в окоп и замер.
Теперь он понял секрет немецкого дзота: именно сюда, в боковые глубокие рвы, немцы уходили отсиживаться от обстрела артиллерии.
В несколько осторожных кошачьих прыжков Юлдаш миновал ход сообщения и за поворотом лицом к лицу столкнулся с немецким часовым. Прежде чем изумлённый немец успел вскрикнуть, штурмовой нож был загнан ему в грудь по самую рукоятку. Перескочив через немца, Юлдаш появился у разбитого входа в дзот. В пропахшей порохом полутьме несколько тёмных фигур сновало у амбразур, посылая из пулемётов короткие очереди. Одной гранатой, брошенной внутрь, Юлдаш уничтожил всю пулемётную прислугу.
Услышав из своего окопчика взрыв в дзоте, Галаулин сразу смекнул, в чём дело. Он схватил своё оружие и ринулся вперёд, в первый раз в жизни стреляя из ручного пулемёта на ходу. Он прибежал как раз во-время, на несколько секунд раньше, чем добрались по траншеям из тыла вражеские подкрепления. Теперь умелым воинам было уже легче. Огнём автоматов они задержали немцев на поворотах траншей, а подоспевшая рота докончила дело.
Так трое друзей проложили путь наступающему полку.
Я видел всех троих через несколько дней в полевом госпитале, куда Нактантов и Галаулин, только что получившие ордена Боевого Красного Знамени, пришли проведать раненого Ступина. Оба тихо и чинно сидели возле его раскладной койки, положив руки на колени, а перед ними на газете были разложены стопки белых сухарей, вывалянных в махре, колбаса, ком масла и папиросы. Всё это получили они вчера в день награждения и всё, до последнего сухаря, принесли раненому другу. Они были важны и торжественны. Ступин же, которого, по его словам, в этот день «рана отпустила», наоборот, был весел, громко хрустел сухарями, крепкими зубами рвал задубевшую колбасу и подшучивал над приятелями:
— Всего натащили, а вот самого главного не дают. Друзья тоже называются!
«Самое главное» аппетитно булькало в алюминиевой походной фляжке Юлдаша. Друзья, по общему согласию, решили поберечь «самое главное» до выздоровления Ступина и до того торжественного часа, когда и ему по выходе из госпиталя тоже вручат орден. Ждать, принимая во внимание серьёзную рану, было, вероятно, долговато.
— И вы думаете, не сберегут? Сберегут. Голову наотрез — сберегут! Это ж такие ребята! — на всю палату, как торжественно именовали тут взятую под госпиталь обычную крестьянскую избу, шумел Ступин.
И все в палате — и раненые со своих коек, и старый врач-хирург, с изъеденными карболкой руками, и молодая сестра, румяная, как помидор, и похожая в своих кудряшках на ёлочную игрушку, — с улыбкой смотрели на троих друзей.
Рождение эпоса
В заметённом снегом прифронтовом овражке, ограждённом от ветра и взоров неприятельских наблюдателей порослью невысокого лохматого соснячка, где наступавший батальон делал короткий привал, я стал свидетелем такой любопытной сцены. Три бойца-казаха, коренастые, широколицые парни в мешковато сидевших на них шинелях, примостившись поодаль от других у разлапистого корневища вывороченного снарядом дерева, варили на костре кашу из пшённых концентратов. Один внимательно следил за кипевшим котелком, помешивая кашу можжевеловым прутом, другой подкидывал в костёр сухой валежник, а третий, уже немолодой, морщинистый, рябоватый, сидел на корневище, держа винтовку на коленях, и задумчиво смотрел в огонь, с сипением, треском и воем пожиравший сухие ветки.
И вдруг он начал тихонько покачиваться и завёл резким фальцетом степную протяжную песню, — звеневшую однообразно, как ветер в верхушках сосен. Он пел всё громче и громче, мерно раскачиваясь, пристукивая в такт ногтями по прикладу винтовки, закрывая глаза на высоких нотах.
— Знаете, о ком он поет? О майоре Малике Габдуллине. Вы о нём слышали? Герой Советского Союза; он на днях побывал тут у нас в батальоне, — пояснил лейтенант Климов, сухощавый, жилистый человек, с обветренным, огрубевшим от зимнего загара, но всё ещё юношески-живым лицом. Наклонив набок голову, он прислушивался к песне и постепенно начал переводить: — Он поёт, что Малик-батыр силён, смел, хитёр, как степной лис, что у него — ухо джайрана, и он слышит врага за много вёрст, что у него глаз беркута, и он видит врага, как бы тот ни прятался, что его рука не устаёт убивать фашистских шакалов, и такая это рука, что чем крепче она их бьёт, тем больше наливается она богатырской силой. Он поёт, что от одного вида Малик-батыра немцы обращаются в бегство…
Песня журчала, звенела, лилась, как лесной ключ, тихая, чистая и неиссякаемая. Как магнит, влекла она к себе бойцов и командиров — казахов. У костра уже стояла внимательная, задумчивая толпа, но солдат-джерши так увлёкся своей песней, что никого не замечал. Круглое лицо покрылось нервным румянцем. Порой он весь вытягивался, точно слушая что-то, что звучало в воздухе для него одного, и пересказывал это для всех. Песня увлекла даже нас, не понимавших слов, а казахи слушали с таким вниманием и были так ею поглощены, что не замечали, как уходит из котелка закипевшая каша, как шипит она в углях затухающего костра, распространяя кругом сытный запах пригоревшего пшена.
— Он поёт о том, как любят Малика казахские степи, как все отцы завидуют его отцу, как все матери чтут мать, родившую такого сына, как девушки видят ого во сне и поют о нём песни. Он поёт, что сам Сталин знает Малика, хвалит Малика, прислал Малику из Москвы Золотую Звезду, что Малик ходит сейчас по окопам, неся с собой сталинские слова, и что речь его понимают бойцы всех народов, потому что она проникает им в душу. Он поёт, что сам он видел Малика и слышал Малика и что Малик сказал им: если они будут хорошо воевать, то в родных степях о них будут петь вечные песни, как поют сейчас о богатырях прошлого — Кобланды и Махамбете.
Песня оборвалась вдруг на высокой ноте. Певец смолк, усталый и смущённый. Но ещё не скоро рассеялось обаяние его импровизации, не сразу разошлась солдатская толпа, не сразу его товарищи, опомнившись, схватились за котелок спасать остатки выкипевшей каши.
— Вы знаете, нам посчастливилось видеть рождение нового эпоса, — взволнованно сказал лейтенант Климов. Застенчиво улыбаясь, он признался, что песня эта напомнила ему чудесные и совсем недавние дни, когда он преподавал литературу в одной из алмаатинских школ, а в дни каникул разъезжал по степи, записывал такие песни. — Вот так и рождается новый эпос, эпос Отечественной войны, — добавил он. — Вы майора Габдуллина не знаете?
Я знал Малика Габдуллина. Не раз приходилось встречаться с ним на фронтовых ночлегах, и от него самого и его товарищей мне была известна не содержащая, впрочем, ничего сказочного, но действительно интересная биография этого офицера.
Конечно, ни отец Малика, старый неграмотный колхозный скотовод Габдулла Элемесов, ни сам он, советский юноша, из пастуха выросший в доцента, в известного на своей родине фольклориста, опубликовавшего уже несколько работ, никогда и не думали, что сам он, Малик Габдуллин, при жизни станет героем казахской былины.
В момент объявления войны Малик был поглощён работой над кандидатской диссертацией. Она была уже готова. Его друзья по институту, литераторы и языковеды, одобряли её. Оставалось только стилистически отшлифовать. Но в это время в Алма-Ате начала формироваться, коммунистическая дивизия. Лучшие люди города шли в неё добровольцами. Малик отложил любимую работу, в которую он вложил больше двух лет труда, явился в райком партии, попросил снять с него «броню» и послать на фронт рядовым бойцом. Время было трудное, с ним не стали спорить. Молодой учёный получил форму, котелок, вещевой мешок и полуавтоматическую винтовку. Учили военному делу ускоренно: фронт требовал новых и новых резервов.
В разгар немецкого наступления на Москву Габдуллин в составе своей дивизии прямо с колёс попал в бой, и глинистый мёрзлый окоп, неумело и наспех отрытый на крутом берегу речки Рузы, стал для него первым курсом военной суровой школы. Рота, где Малик был политруком, растянулась повзводно по восточному берегу реки. Взвод, в котором ему пришлось заменить убитого командира, оборонял левый фланг. Приказ был получен категорический — не пускать немцев за речку, держаться любой ценой. Позади