кусочку таскал и всё там под землёй складывал, копил. Ну, а потом, как полное доверие от немцев заслужил, тут и развернулся, сделал три заряда под самые основания, шнур приспособил и в самый подходящий момент и запалил.
«А как же ты жив остался?» — спрашиваю. «А очень, — говорит, — просто. Шнуры-то были с дистанцией на время. Запалил да не к стволу, а в другую сторону, в глубь шахты, побежал к вентиляционной трубе, по ней и вылез. А там на юг подался, по следам семьи…»
И ловко же он всё это придумал. Просто завидно мне, как он немцев на это самое на их рождество распотешил. Лучше и не надо!
«Смело ж ты, — говорю, — немцев обдурил. Ловко!»— «Их-то обдурить можно было. Они от народу за версту, — говорит. — Вот вас, верно, побаивался, знал, что на меня охоту ведёте. Благословят, — думаю, — в одночасье чёрт-те чем и не дадут дело до конца довести. — Я, — говорит, — догадывался, что ты где-то тут скребёшься, а открыться вам боялся. Вижу, — говорит, — смело работаешь, немец, — говорит, — от ваших дел трясётся. Однако, думаю, — говорит, — а вдруг у тебя провал? Значит, и попадай наша руда немцу? Вот, — говорит, — и пошёл я параллельным забоем. Ты провалишься — я взорву. Меня расшифруют — ты дело сделаешь».
Ну, поговорили мы с ним, самогоночки свекольной по стаканчику на радостях выпили, той, что у нас «коньяком Три буряка» зовётся, а потом он и спрашивает: «Дай-ка ты, — говорит, — мне, друг, анкету. Хочу, — говорит — подавать в партию. Теперь, — говорит, — я себя мало-мало показал. У меня, — говорит, — давно, до войны ещё, — заявление написано было, да всё считал — честь-то больно велика, её как следует заслужить надо».
Вот он какой есть, Олексий Кушевой, молодой член нашей партии!
На военной дороге
Канонада доносилась не спереди, как это чаще всего бывает на войне, а справа и слева, и лейтенанту Владимиру Пастухову, совершенно окоченевшему за баранкой руля, казалось, что едет он в каком-то узком коридоре, ограждённом звуковым частоколом из выстрелов и разрывов. Мощный мотор грузовика напряжённо выл, устав работать на первой скорости. Звенели одетые на колёса цепи, раскидывая талый снег. Раненый шофёр ефрейтор Лиходеев, которого лейтенант по его просьбе привязал ремнями к спинке сиденья, то, скрипя от боли зубами, хрипло бранил бога и немцев, погоду и проклятую дорогу, заметённую сугробами, то впадал в забытьё, жалобно стонал и тихим, полным ласки голосом, совершенно неожиданным у этого большого грубоватого человека, начинал звать жену Зину. Промозглый ветер остро задувал в разбитые стёкла изуродованной кабины. Лиходеев приходил в себя, смотрел на спидометр, где стрелка покачивалась между цифрами пять и десять, и снова принимался браниться.
Иногда на голубой снежной равнине, перечёркнутой косыми и острыми, солонисто сверкающими намётами, то там то тут с громом вскакивал вдруг чёрный фонтан земли, и облако разрыва, взметнувшись огромным грибом, долго расплывалось в голубом безоблачном небе.
— Колонну щупает, сволочь, — гудел сквозь зубы Лиходеев и советовал: — Гляньте, товарищ лейтенант, как там дистанцию-то держат, неравно влепит в кузов, в боеприпасы, беды наделает.
Не останавливая машины, лейтенант открывал дверь и оглядывался. Нет, опытные его ребята строго соблюдали дистанцию. Колонна редкими чёрными звеньями растягивалась по белой равнине. Хвост её уходил туда где небесная голубизна сливалась со сверкающей снежной пеленой, поднимался на пологий холм и исчезал за ним. Самому лейтенанту было не до разрывов. Всё внимание его было поглощено двумя вещами: стрелкой спидометра, показывавшей ничтожную скорость, и звуками канонады. Канонада была такая густая, что порой и отдельного выстрела нельзя было различить. Но лейтенанту всё время казалось, что гром пушек слабеет, и им овладевало такое отчаяние, на какое способна только юношеская, горячая душа, не обдутая всеми житейскими ветрами.
«Неужели опоздаем?» — спрашивал он себя. Против воли рука его переключала скорость, нога жала на педаль газа, и машина, взревев, рвалась вперёд и останавливалась, судорожно разбрасывая снег цепями буксующих колёс.
— Тише едешь, дальше будешь, — цедил сквозь зубы Лиходеев и тянул к рулю свои большие руки, шелушащиеся, бурыми чешуйками запёкшейся крови.
Лейтенант переключал скорость, и опять мучительно медленно, как в страшном кошмаре, когда хочешь бежать, спасаясь от чего-то ужасного, а ноги не слушаются и липнут к земле, двигалась автоколонна по преграждённой косыми сугробами дороге, совершенно невидимой под снегом, но, как вехами, отмеченной на белой равнине остовами разбитых и сгоревших машин. Дорога была пустынна. Только изредка попадались навстречу легко раненые. Группами и в одиночку брели они в тыл по извилистой пешеходной стёжке. Лиходеев, одолеваемый профессиональным шофёрским любопытством, высовывался из разбитой кабины и спрашивал:
— Земляк, ну как там? Даём жару?
Раненые отвечали по-разному. Каждому из них казалось, что он был на самом ответственном и опасном участке битвы. Но все сходились на том, что немец таранит окружающее его кольцо с особой яростью и что такой жары, как сегодняшняя, они не видели ещё за все восемнадцать дней, с начала Корсунь-Шевченковского побоища.
— Со снарядами, товарищи, как? — крикнул Лиходеев двум раненым артиллеристам, ковылявшим по снегу, поддерживая друг друга под руку.
— Не густо… Считаем, считаем снаряды, — отозвался один из них с забинтованной головой и, обернувшись, крикнул вслед медленно двигавшейся машине: — А вы жми на полный! Чего ползёте? Ждут ведь вас…
Лиходеев бессильно обвис на ремнях. Лейтенант, охнув, впился в баранку руля и весь оцепенел от страшного тоскливого чувства: неужели он всё-таки опоздает, неужели из-за них, нет, не из-за них, а именно из-за него смолкнут пушки, прорвутся, сомкнутся встречные клинья немецких войск, и тысячи, десятки тысяч врагов, зажатых искусством и хитростью советских полководцев в тесном кольце, вырвутся на простор?
Лейтенант Владимир Пастухов считал себя на войне неудачником. Причиной этому служило, по его мнению, одно его юношеское увлечение. У каждого из его школьных друзей была какая-то своя страсть. Его сосед по парте, маленький, крепко обитый, весь какой-то пружинистый, Саша Суханов любил спорт. Тихий, худой, рассеянный Игорь Морозов с шестого класса, как говорили однокашники, «заболел радио» и до самого выпуска из школы в часы досуга собирал какие-то необыкновенные приёмники и телевизоры. Володя Пастухов, сын обкомовского шофёра, с самого детства увлёкся автоделом. Все каникулы он проводил у отца в гараже и в областном автоклубе, копался в моторах, изучал схемы. Пятнадцатилетним парнишкой он получил водительские права и умел разбираться в моторах машин всех имевшихся в городе марок. Неразлучную троицу, имевшую столь различные наклонности, в школе звали «три мушкетёра». Все трое были потихоньку влюблены в маленькую, тоненькую одноклассницу Нину Соколову, которая не была ни спортсменкой, ни автомобилисткой, не интересовалась радио, а проводила весь свой досуг в биологическом кабинете школы, среди земноводных, пресмыкающихся и грызунов.
Разные наклонности не мешали им крепко дружить, и когда в тихое погожее воскресенье неожиданно прозвучала по радио суровая и мужественная речь товарища Молотова, известившего советский народ о предательском нападении гитлеровцев на Советскую страну, все три мушкетёра и их тоненькая дама, не сговариваясь, встретились в дотемна закуренном, битком набитом призывниками приёмном зальце районного военкомата. Год их призыву не подлежал. Но каждый из них пришёл сюда с написанным наспех и в самых взволнованных выражениях заявлением на имя военкома. Они просили зачислить их как комсомольцев добровольцами в ряды Советской Армии.
В военкомате были горячие часы. Сбившиеся с ног учётчики едва успевали принимать от людей повестки. С тремя юношами и хорошенькой девушкой в кокетливых туфельках и в праздничном пёстром платье никто не хотел разговаривать. Под вечер они, возмутившись, сломали писарские кордоны и с заявлениями в руках все четверо прорвались в кабинет военкома. Они заявили, что хотят служить вместе в