с вялыми султанчиками картофельной ботвы, и горизонт с розовыми, слоистыми, перламутровыми облачками, сверкавшими по краям, — начинало вдруг качаться, расплываться перед глазами. Солдат, теряя сознание, оседал на тёплую землю, придавленный ношен. Медленно приходил в себя и снова полз, мучаясь тошнотой и головокружением.
Двигаться было ему неё труднее. Стиснув зубы, он напрягал последние силы. Киносьян ничем не мог помочь ему. Он бредил так тихо и невнятно, что слов его было не разобрать. Наумов, сам находясь в полусознательном состоянии, отгоняя забытьё, успокаивающе бубнил:
— Ничего, обожди, сейчас доползём. — И удивлялся: А и грузный же ты, папаня, тощой, а грузный.
До самой темноты полз Наумов через картофельное поле. Оно показалось ему бесконечным. Жёлтый буковник точно отодвигался при его приближении и всё дразнил его издали трепетанием золотых листьев, от которых ещё больше рябило в глазах.
Только к ночи, когда погас горизонт и на поля пал густой, прохладный туман, добрался Наумов до первых деревьев. Оставалось ещё несколько метров, чтобы вползти в лесок, где они были бы в относительной безопасности. Но для этого понадобился ещё час: здоровая нога уже не выдерживала тяжести, и Наумов преодолевал эти последние метры, отталкиваясь локтями, извиваясь, как червь. Наконец, ободрав лицо о шипастый кустарник, он уложил товарища в густые заросли ежевики, поправил на нём бинты, снова смочил ему из фляги голову. Когда Киносьян по-настоящему, наконец, очнулся, Наумов сам лежал без сознания, и Грикору пришлось, в свою очередь, расстёгивать ему ворот гимнастёрки и смачивать лицо остатками воды, хотя до спазмы в горле хотелось её выпить.
Немало времени прошло, пока они, наконец, нашли в себе силы сесть, улыбнуться друг другу и обсудить положение. Плохи были их дела. Раненые, беспомощные, без оружия, без куска хлеба, они очутились в немецком тылу. Судя по резким и гулким звукам выстрелов, линия фронта была где-то рядом. Они лежали в зоне немецких передовых.
— Ну что, Иван, скажешь? — тихо проговорил Киносьян, хитро щуря большие красивые и добрые глаза.
Наумов здоровой рукой достал кисет, затем с помощью Киносьяна, тоже действовавшего одной рукой, развязал его и свернул две цыгарки. Даже зажечь спичку оказалось делом трудным, однако зажгли: Киносьян держал в здоровой руке коробок, а Наумов спичку. С наслаждением закурили, пряча огоньки в ладони.
Когда тёмная августовская ночь спустилась над полями, а мокрые от тумана листья буков залоснились при луне, как жестяные, отдохнувший Наумов почувствовал прилив сил. Замаскировав ежевикой товарища, опять впавшего в бессознательное состояние, он сравнительно быстро дополз до поля боя, отыскал там каску, два ножа, два автомата с дисками. По дороге обнаружил ручеёк, вырвал из каски кожаное днище, набрал в неё воды и, держа за ремешок зубами, стараясь не расплёскивать драгоценную влагу, донёс её до их убежища.
Напившись воды, отзывавшей железом, оба почувствовали себя лучше.
— Вот и хозяйствишко уже завелось. Читал, папаня, такую книгу: «Робинзон Крузо»? Вот мы с тобой и есть военные Робинзоны, и должны мы всё сызнова заводить.
В минуту удачи Наумов любил поболтать. Киносьян, слабый от потери крови, томясь острой болью, ран, только улыбался ему в ответ почерневшими, растрескавшимися губами.
— Ну, чем же мы не Робинзоны? Можно сказать, на голой земле жить начинаем. А кругом дикари- людоеды… Погоди, папаня, мы ещё тут курей, утей разведём, ме-та-фе организуем, — балагурил Наумов, покашливая от тупого махорочного дыма.
И пилотке у ист оказался запас иголок с намотанными на них нитками и даже конец дратвы со щетинкой. Действуя одной рукой, он вычинил себе разорванную в бою гимнастёрку. Отточив о голыш до бритвенной остроты нож, подобранный на поле боя, вырезал из можжевельниковой чурки, зажимая её между коленями, две ложки, выдолбил что-то вроде стакана, из камней не без искусства сложил под старым берёзовым пнём таган с отводной тягой. Всякое дело спорилось у него в руках, и, сделав какое-нибудь маленькое дельце, будь то удачная вылазка за пшеничным колосом на кашу или изготовление усовершенствованных рогулек для подвески котелка над таганом, он бывал по-детски горд. Если же дела не было, а погода была тихая и ясная и двигаться было нельзя, Наумов начинал томиться, тосковать, предаваться мрачным мыслям. В такие минуты выручал его Киносьян. Прижатый к земле своим недугом, от слабости не в состоянии даже сидеть, он всегда находил для товарища какое-нибудь такое слово, что встряхивало его деятельную натуру. То мечтательно спросит: «Что-то сейчас делают ребята на батарее?», то про семью Наумова, про колхоз расспрашивать примется и так его этим взбодрит и разогреет, что Наумов, забыв об осторожности, увлечётся рассказом до того, хоть зажимай ему рот, то заведёт разговор на любимую сержантом тему о конях.
Иногда, в такой вот бездейственный день, Наумов ложился рядом с товарищем и шёпотом начинал его расспрашивать. Его пытливую душу всегда мучили нерешённые вопросы.
— Вот скажи, папаня: что это за паршивая за такая идеология у фашистов — людей убивать? Откуда она? Я так полагаю, не иначе от зверей это осталось, а? У нас по-другому. У нас как: захотел я хорошо жить — работай, Ванька, будешь хорошо жить. Не так? Хочу ещё лучше — пожалуйте, Иван Васильевич, работайте больше, сил не жалейте, вот вам распрекрасное житьё. И мне от того хорошо, и прочим лицам. Стало быть, всем польза. Теперь, скажем, немцы. Ихний Фриц или там Ганс какой. Хочу хорошо жить, а ему Гитлер: хочешь хорошо жить — бери автомат, дуй за чужим добром. Так? И Фрицу тому, дураку, худо, потому — его, паршивца, убьют, и Гитлеру не малина, потому — вот она трещит, вся его гитлерия. Так как же, а? Чего ж они войны-то затевают, землю-то кровавят?
Киносьян слабым голосом принимался рассказывать, как родился немецкий фашизм и как отравил он сознание немцев. Наумов внимательно вслушивался в прерывистую речь.
— По мне, так, — отвечал он, пожёвывая травинку и следя сквозь плети ежевики за тем, как торопливо плывут по небу осенние облака, провожаемые тревожным шумом леса, — по мне, так: раз человек зовёт чужое добро грабить, кто б он ни будь, ворюга какой иль министр, иль фюрер, вяжи его, добрые люди, — и в холодную. Вот бы сговориться народам всех этих фашистов, капиталистов и иных всяких разбойников и ворюг перевязать да всех на какой-нибудь необитаемый остров: учись, сукины дети, работать, пользу приносить. А между собой договориться: давай, ребята, войну по боку вовсе и будем друг дружке помогать. Ох, и жизнь бы, как я считаю, пошла.
Наумов садился, сбивал на затылок пилотку и, весь захваченный своими проектами переустройства мира, с трудом приглушая свой громкий голос, шептал:
— Мы б с тобой, папаша Грикор, в хоромах жили. Машин бы напекли на всякую работу. Всё машиной, а человек свой час отработал — делай, что хошь: рыболов — уди, охотой балуешься — ружьишко на плечи и на охоту, а учиться тянет — учись, пожалуйста.
— Так мы, Иван, и делаем, у нас и в Конституции так записано, — говорил Киносьян, и на его бледном измученном лице появлялась тень тёплой улыбки.
— Знаю — записано, так нам-то мешают. И опять: чтоб не у нас с тобой, а чтоб во всём мире. Эх, была бы жизнишка!
Они замолкают, слушая близкую перестрелку, глухой и звучный стук дятла, сухой шелест подсыхающих осенних листьев.
— Вот я до войны политикой не интересовался. Больно дела по колхозу было много. У меня, брат, под командой коневодческая ферма была. Ох, и кони — на всю Кубань! Дел по самую маковку, вот я дальше лошадиного стойла и не выглядывал… Ты коммунист, скажи мне теперь: вот фашизм повалим, возможен после этого всегдашний мир? Дескать, войной ребята все обожрались, хватит, весь мир кровью умылся. Не довольно ли!
— Всегдашний мир, Иван, не лёгкое это дело. С кем договариваться-то придётся? С народом? Так народ там, в Америке и в Англии, голоса не имеет. Кто его там слушает? Так, стало быть, с кем, с капиталистом тем же? А ему война что, его, что ли, кровь, слёзы льются? Ему, Иван, денежки текут. Мы-то за мир бороться будем, нам война не нужна…
— Да, брат папаня, плохо всё это хозяйство устроено… Дали б мне над всей над землёй власть, я б всё так перекроил, что не только войны, а и понятия б такого не было. Вот верь слову…