каком языке, господь ведает, — он, чай, все языки знал, а послышалось мне, будто по-русски: 'Тут император?' А я таково скоро: 'Тут, ваше императорское величество!' Он усмехнулся и прямо туда, подошел, да потихоньку и стучит в дверь. Дверь отворилась. Сам император наш Александр Павлович показался в дверях и как увидел того, что пришел-то, будто удивился: 'А!' — да и заговорил с ним по-ихнему. А этот сам заговорил — лопочет, лопочет императору что-то, да все таково скоро, — а император-то все этак ему руку трясет да кланяется, и оба, знаете, так будто улыбаются, и ушли в кабинет и дверь заперли.
Это был сам Бонапарте.
Тут прибежало много генеральства, и нашего и всякого, и начали бегать по зале, говорят между собой; а один с такой звездищей ко мне и говорит: 'Лампьрёр?' Ну! Уж я смекнул, что не может выговорить хорошенько: 'император', и говорю: 'Там, ваше превосходительство, в кабинете'. А один из наших генералов подошел ко мне, да и шепчет: 'Дурак! Ведь это король!' А почему мне было знать: тогда королей-то собралось в одном месте не один десяток. Все они ушли опять и двери затворили. Через час времени этак выходят и наш император и Бонапарте; что-то смеются и все говорят; тот все лопочет скоро, скоро, а наш император только подговаривает: 'вуй, вуй!' И стали ходить по комнате — и пошли вместе, сели на лошадей и поехали вместе. Наш государь, знаете, молодец собой, такой красивый, высокий, дородный, да и одет-то уж как… А на того посмотрю с искоса и думаю: 'Ох ты, окаянный! Так это ты-то Бонапарте? Штучка невеличка, да куда бойка, — да каким ты шутом одет…' Право так, ваше благородие, право так…
После того вскоре нам сказан был поход в Россию, только не туда, где я бывал до тех пор, а все на полночь. Шли мы, шли; спрашиваем: 'Господи! Да будет ли конец? Неужели нашей матушке-России и предела нет?' Ваше благородие! Бывали ль вы туда, дальше за Петербург? Вот уж сторонка! Мы шли в эту сторону через нашу немецкую землю, да через чухонскую, да через латышскую и пришли за Балтийское море в северные горы, где нам объявили, что началась война с шведом. Зима была такая холодная, а сторона, какой я еще и не видывал — гора на горе, все каменные; река выше реки: течет, течет, упадет с камня, да опять течет будто река, и опять упадет с камня, и опять течет. Целая крепость вырублена там из камня, с пушками, и с стенами, и с воротами. Дороги все были занесены снегами, и как мы шли походом, так впереди лошадей сорок тянули перед нами деревянный треугольник, а то и проходу не было — снег по груди; лес со всех сторон; увидишь деревушку, так в ней неприятель; руки мерзнут, да делать нечего — заряжай да работай штыком по колено в снегу. Стойкий народ эти шведы; куда лихи драться — уж не попросит пардона; та только на них беда, что народу-то у них мало. Кажется, наши генералы были молодцы: Багратионов, Кульнев, — а часто бывало, Кульнев закусит свои длинные усищи да только зубами скрыпит, а взять нельзя — жжется!
В этой стороне наслужил я недолго, ваше благородие, и шведская пуля подписала мне отставку. Недаром есть поверье, что уж если кто долго служит и в поле бывает, да у него хоть немного крови не выпустят, так ему не сдобровать: либо положит свою голову, либо расплатится дорого! Так сбылось и со мною. Хранил меня бог до тех пор; ранен я не был ни одного раза, хоть комплекта три товарищей переменил, и иногда, бывало, посмотришь: немного, немного остается моих первоначальных командиров и приятелей! А в это время — уж пусть бы на сраженьи, и сердце бы не болело — а то… поди ты, устерегись, когда уж рок такой придет, — заблудящая пуля-дура, как говаривал наш батюшка Суворов, разжаловала меня в инвалиды.
Шведы засели в одной деревне, стояли ловко; наконец мы выбили их штыками, разделили на три отряда, и генерал приказал нам гнать их по трем дорогам, отнюдь не давая соединяться. С утра до вечера наша рота преследовала один отряд; изморились мы до смерти. Шутка ли: верст десять что шаг, то остановка; что пригородок, то стрелок; что дерево, то пуля; что загородка, то работа штыку! Наступила ночь. Мы остановились ночевать в маленьком селении, оттуда все жители убежали; распорядились мы по- своему — развели огни; кто варил и ел, что найти успели; другие стояли на отводных караулах, на ведетах; третьи повалились, кто где смог; неприятеля не было нигде вблизи, но нам не велено было раздеваться. Прошло не знаю сколько времени, — вдруг — тарара! тарара! — заговорил барабан — вставай! Неприятель! Все поднялось, схватилось за ружье; слышим впросонках — пили-паф, пили-паф! Перестрелка. Мы выбежали из избы, где спали, — ночь темна, как вороново крыло, — бросаемся на улицу, глядим — сверкает огонь из-за огородки, уж в самой деревне — и там, и тут, и здесь! Как прошел, откуда взялся неприятель? У страха глаза велики, да спасибо, русский солдат страха-то в глаза не видывал — только первую дурь надобно было нам стряхнуть.
— Ребята! — закричал капитан. — Не стрелять! Засветите деревню — не трать пороху — штыками очищать, где засел неприятель, — вздор! Это забеглый народ какой-нибудь!
Тотчас затеплилась деревня, будто свечка восковая, мы пошли на выстрелы — стрельба умолкала, утихала, — при свете пожара увидели мы, что в разные стороны бегут там швед, там другой, — скоро вся рота наша выступила из деревни, — светло было, хоть деньги считай… И в самом деле оказалось, что это десятка два шведов сбились с дороги, деваться им было некуда, и они решились врасплох схватить нас — такие сорванцы! И успели бы, да не на тех напали. Казаки, бывшие при роте, пустились за бегущими. Но я уж не видал, как расплачивались товарищи с забияками за нечаянную тревогу.
Когда бросились мы на выстрелы, вижу с полдесятка шведов: за забором полуразломанным стояли они и метили вдоль улицы; огонь изменил им, и от пожара протянулись длинные тени их по снегу. Туда, на забор, через забор — бац! Пули засвистали — чувствую, что-то тепло в ноге, хоть и не больно, — штыком повалил я одного шведа, но другой хватил меня прикладом по голове — я упал и тут только увидел, что сапог у меня полон крови и снег весь покраснел подо мною; товарищи бежали по двору за бегущими. Я хотел подняться, не мог, упал, а в это время с обеих сторон жарко загорелись строения; бревна падали; забор пылал. Я хотел кричать, но ничего не было слышно от треска огня, барабанного боя, пальбы; и наконец все затихло — ничего не стало слышно — огонь окружал меня со всех сторон — снег таял подо мною от жара — я полз на руках, волоча ногу за собою, и скользил в крови и снегу. Наконец перетащился я через огарки и бросился на улице в груду снега, чтобы затушить шинель свою. Думаю: 'Вот тебе — подстрелили, да еще и изжарить хотят, собачьи дети!' Тут стало мне холодно; я дрожал и, наконец, потерял память…
Когда я опомнился, то увидел, что уже день; что нас трое лежат в чухонских санях; чухонец погоняет лошадь, а казак погоняет и его и лошадь. Весь я был как разбитый; санишки такие тесные, длинные, словно гроб, и мне привелось лежать в самом низу, товарищ мой сверху был такой тяжелый, что я не мог пошевелиться; чувствовал, как пальцы у меня захватывало морозом, а простреленная нога горела, будто головешка. Кое-как вытащил я руку, ощупал верхнего товарища — он охолоделый, мертвый. Я начал кричать казаку и чухне, чтобы выкинуть этого тяжелого товарища. Чухна оглянулся и не отвечал ничего; а казак кричал только: 'Молчи! Недалеко!'
Ну, Сидор! Терпи, будь молодцом! Ведь уж что сделалось, того не воротишь. Умереть все равно. Читай-ка: 'Отче наш' да 'Верую'.
Нас привезли в полк и сдали в гошпиталь.
— Как? Еще! — вскричал лекарь, когда меня втащили в комнату и положили на кровать.
— Этак их ночью-то перепятнали! — Он закурил трубку, подлил из бутылки в стакан свой, стоявший перед ним на столике, хватил добрую и сперва подошел к одному из привезенных со мною.
— Ну! С этим толковать нечего — ему надобен не я, а надобно царство небесное! Эй, неси вон!
— Ну! Ты что? — Он подошел к другому.
— Ба! Это швед — погоди, приятель, дай сперва пособить своему…
Он подошел ко мне:
— Что у тебя?
— Нога, ваше благородие.
— Только бы не голова, а ногу приставим. Да у тебя обе ноги целы?
— В левой, кажись, пуля — смертно болит!
— Еще солдат не без чего, а хнычет!
— Больно, ваше благородие!
Лекарь осмотрел мою ногу, поднял голову, крякнул, оборотился к помощнику.
— Эй! Инструмент, бинтов! — закричал он.
— Ваше благородие!
— Что ты?