Лимузин, на котором ехала Анна Вивальда, пробился сквозь пробки на Ленинградском шоссе, медленно проехал через Тверскую улицу и остановился у отеля 'Арарат-Хайат' на Петровке. Швейцар плавным жестом затянутой в белоснежную перчатку руки открыл дверцу. Из полутьмы кабины прежде всего показались острые коленки Анны Вивальды и ее красные босоножки, а потом и она сама, снова успевшая погрузиться в недовольное, печальное и даже очень горькое настроение. Она уже успела нацепить на себя огромные черные очки. К стеклянным дверям отеля она шла в новом обвале сияющих фотовспышек. У дверей отеля каблук подвернулся, и она чуть не свалилась. Кто-то поддержал ее под локоть.
В огромном холле ее ждал с букетом роз управляющий отеля. Анну Вивальду передернуло от его слащавой улыбки и бесконечных идиотских букетов, которые ей вручали по каждому поводу. В лифте молоденький лифтер в кофейной куртке с блестящими пуговицами и в круглом кепи с бронзовой бляхой изо всех сил старался смотреть прямо перед собой, но иногда его глаза быстро стреляли в сторону певицы. В своих огромных черных очках Анна Вивальда стояла неподвижно, словно лошадь, у которой шоры на глазах. Когда она вошла в приготовленный для нее номер на пятом этаже — президентская сюита в белых и кремовых тонах с сиреневыми шторами, розовым балдахином у кровати и креслами на изогнутых ножках — вся эта суета ей уже надоела чуть ли не до смерти. Она устала. Она наклонилась, расстегнула ремешки своих итальянских босоножек и раздраженными движением сначала одной, а потом другой тощей длинной ноги запулила их в стену.
— На-до-е-ло! — по слогам проскандировала она, отправляя в стену первую босоножку.
— Мне надоело, ты поняла! — яростно крикнула она вслед второй и босиком, покачиваясь на длинных тощих ногах, пошла по белоснежному паласу. — О господи, какое все же все дерьмо… Она никак не могла найти свою фляжку, чтобы хлебнуть еще раз, и сказала сама себе: Фляжечка убежала! Тут она перешла в спальню и упала спиной на кровать.
— У тебя сегодня пресс-конференция. Ты уже пила в самолете, — отвечал ей менеджер Джон Фенимор Купер Дакоста. Оказывается, он тоже был в ее номере.
Она сняла очки и, держа их за дужку, уронила руку с кровати. Некоторое время она смотрела на Дакосту немигающим взглядом своих огромных трагических глаз.
— Слушай, ты, отстань от меня… Где мой Veterano?
— Ты была безобразна в самолете. Зачем ты приставала к летчикам?
— Не делай мне замечаний! — она повысила голос.
— Где ты взяла порошок? Как ты умудрилась пронести его в самолет? Ты понимаешь, чем ты рискуешь? Где ты его прячешь? Учти, у них здесь с этим очень строго! Вертикальная демократия! — он где- то читал, что русские так называют свой образ жизни и правления.
— Ты ничего не понимаешь! — на глазах у нее вдруг выступили слезы. — Ты мучаешь меня! У меня все болит, вот тут давит изнутри… Она помахала пальцами в черном маникюре, показывая, что происходит у нее внутри. — Я не спала три ночи, по голове бегает какая-то муть… Я больше не могу петь этот твой блюз, и соул тоже не могу, и фанк мне надоел, и вообще я хочу ДРУГОГО!
Он молча посмотрел на нее. Такие монологи он уже слышал многократно. На самом деле он не знал, что с ней делать. Анна Вивальда уже выходила из под контроля и срывалась с цепи, и возить ее по миру было опасно для жизни и окружающих. Он боялся непредсказуемого.
— Ладно, с тобой все ясно. Иди, — сказала она ему неожиданно спокойным тоном.
Когда Джон Фенимор Купер Дакоста крупными раздраженными шагами вышел в коридор, то увидел мальчика-лифтера в коричневой форменной куртке, который нес в руке большую клетку с полукруглым верхом. В клетке сидел толстый розовый хомяк и маленькими черными глазками с большой приязнью смотрел на Джона Фенимора Купера Дакосту. Это был друг Анны Вивальды, которого она всегда возила с собой. 'Ах, ну да, еще и ты тут, приятель!', — мрачно подумал Дакоста, и настроение его совсем испортилось.
Глава третья
1.
Веяли синие флаги тоталитарных демократов. Высоко поднятые в дымное московское небо, они слабо колебались, откликаясь на дыхание уже почти придушенного жаром, полумертвого ветерка. Автомобили, ехавшие по Тверской, в любопытстве притормаживали и вызывали истошные гудки у других автомобилей. Пушкин со своего постамента с задумчивой отрешенностью разглядывал дурацких потомков.
У сцены, воздвигнутой за ночь у памятника, стройными рядами стояли партийцы. Женщины были в синих косынках. Среди них преобладали статные и полные матроны то ли административного, то ли торгового облика. Среди косынок возвышался голый шар с вмятиной: голова депутата, помощника, охранника, боксера Славика. Прямо по центру, перед сценой, в мрачном сосредоточении стояла группа товарищей в черных дорогих костюмах — полный состав фракции тоталитарных демократов в Госдуме. Справа, выстроившись в колонну по два, в дисциплинированном молчании ждали начала митинга сто десять молодых людей в синих майках и красных боксерских перчатках на хорошо развитых руках. Это были боксеры из спортивных секций партии. Тоталитарные демократы из всех видов спорта предпочитали бокс как наиболее близкий их идеологии.
Огромный черный 'Майбах' с черными стеклами, цифрами 111 на номере и с синим бьющимся флажком на капоте подкатил к кинотеатру 'Россия'. Сзади, впритык, припарковался квадратный 'Гелендеваген' с охраной. Дверцы его мгновенно открылись, и несколько крупных мужчин с бритыми затылками ловко образовали живой щит вокруг лидера партии. Трепаковский был в оливкового цвета френче с двумя большими нагрудными карманами, в бежевых брюках со стрелками и в белых остроносых туфлях. Он шел в кольце своей охраны по бульвару, и вслед за ним уже бежали в волнении городские зеваки, и энтузиасты уличных зрелищ, и возбужденные политические маньяки, и молодые люди, у которых радостью близкой бучи светились лица, и обтрепанные мужчины с давно нестрижеными волосами, которые быстро поспевали вслед, надеясь, что им перепадет минута личного времени великого Трепака, который вот уже двадцать лет фиглярствовал и пророчествовал на просторах России.
Оливковый френч поднялся на трибуну. Остроносые белонеснежные туфли заняли позицию у микрофона. Покосившиеся было древки тут же встали прямо и теперь указывали остриями прямо в дымный московский небосвод. Флаги взметнулись и завеяли с новой силой. Женщины в синих косынках замолчали. Двести двадцать боксерских перчаток фирмы Everlast угрожающе качнулись, готовые дать в морду любому недругу любимого лидера. 'Россия!', — воззвал в микрофоны Трепаковский, как обычно, с первой же секунды выступления беря самую высокую ноту. Это был его стиль: сразу громко и сразу быка за рога! — 'Россия, я принес тебе весть!' Его голос метнулся над широкой Тверской, отразился от стен домов и вернулся к постаменту памятника. Люди на той стороне улицы, шедшие полакомиться американской котлетой в 'Макдональдс', в удивлении оборачивались.
Еще совсем немного времени назад, завтракая у себя на кухне, лидер партии Трепаковский производил впечатление интеллигентного человека, который на досуге мирно коллекционирует советские подстаканники; но стоило ему выйти на трибуну и сказать первое слово, как он превращался в орущую без пауз бестию, которую как по наитию несло на вздыбленные горки всевозможных провокаций. И сейчас, видя веющие синие знамена родной партии — мое детище, мое детище! — и все увеличивающуюся у его белых остроносых туфель толпу, он ощутил приятное и привычное чувство освобождения. Его как будто отвязали от колышка, и он сорвался и полетел. Смысл его лихорадочной речи сводился к тому, что он единственный знает, как воспользоваться огромным открытием, сделанным великим русским ученым Вермонтом. И теперь пришел час, когда нищие и русские должны встать под синие знамена тоталитарных — да, слышите, тоталитарных! — демократов, потому что только синие знамена ведут к бессмертию. Да, только под синими знаменами — древки как будто еще сильнее подтянулись при этих словах, и ветер каким-то чудом реанимировался и задул, и по синему полотну побежали мягкие волны, — Россия пойдет в жизнь вечную, потому что смерти теперь больше нет. 'Смерти больше нет, вы поняли меня, мерзавцы?! — с внезапной яростью и свирепым выражением своего подвижного лица завопил он. — Смерти больше нет, это я говорю вам, я!я!я! — короткое 'я' вылетало из его губ с шипением, как пробка из шампанского, и вообще весь он уже шипел и исходил яростью и готов был закрутиться, взвиться и вцепиться кому-нибудь зубами в ухо. —