перемена в достаточно известном характере главкома могла бы вызвать настороженность и усилить недоверие. Поэтому Михаил Артемьевич не упускал случая время от времени в меру побрюзжать. «Мои политические комиссары, — жаловался он в Москву, — очень недовольны тем восторгом, с каким войска меня встречают. На меня дуются, и я боюсь доноса, задерживают и не подписывают мои обращения к войскам… В операции пока не вмешиваются, во уже есть поползновения… Я, подвергающий себя ежедневной опасности, имею, кажется, право на доверие к себе… Сберегите эту ленту для будущего».
В такой непростой обстановке приходилось Михаилу Артемьевичу готовить свой очередной военный триумф. И опять-таки большевистские комиссары всячески ставили палки в колеса его триумфальной колесницы. Видимо, так он предполагал, готовились отхватить себе изрядный куш от боевой славы главкома. А то с чего бы такая прыть?..
— Вот спасибо, Нестор! Что бы я без тебя делал?
— Нет, что бы я и все мы делали без вас, Михаил Артемьевич?
— Ладно-ладно, без подхалимажа! Ну и духотища… Не Казань, а наказанье… Хороша водица!
— Не пейте большими глотками, Михаил Артемьевич, горло застудите.
— Сам знаю! Мало у меня нянек из РВС, так и ты туда же.
— Обижаете, Михаил Артемьевич! Разве похож я на комиссара?
— Не похож, милый, нисколько не похож. И они на тебя не похожи. А за водичку еще раз спасибо. Молодец!
3. АЙ ДА МИТРОХИН!
Потолкавшись по пыльному казанскому базару и ничем не разжившись, Митрохин вернулся в свою часть, недавно переброшенную сюда с запада. Зря только ходил на этот суматошный базар. Другие как-то умудряются менять, а ему и менять-то нечего: даже сапог не осталось, ботинки же износились, левый каши просит, а единственную пару обмоток только успевай простирнуть да на себе же и высушить.
Не успел передохнуть, как раздалась команда к построению. Якобы сам главком Муравьев к ним пожаловать должен.
Построились на плацу перед казармой. Солнце било прямо в глаза, лютое в этом краю солнце. Развернуть бы строй, но тогда начальство в ослеплении окажется, тоже не дело.
Из-под выгоревшей фуражки текли за уши щекочущие струйки пота. Прилетела увесистая муха, крутилась перед лицом, жужжа настырно, норовила присесть ко рту поближе. Ее сдунешь — отлетит и опять лезет. Прихлопнуть бы. Но уже дана команда «смирно!». И стоишь в первой шеренге, на самом виду. Терпи, солдат, тебе не привыкать…
Подкатил автомобиль, из него вышел главком в белом кителе, осанистый такой. За ним — командиры, и один нарядный, в красной черкеске. Прошелся главком вдоль строя, приглядываясь внимательно, будто выискивал, высматривал, нет ли где непорядка хоть в чем-нибудь. В самые глаза упирался — Митрохин выдержал, только заморгал чаще и почуял, как загорелись скулы — от этой давней напасти, приличествующей скорее барышням, вовек не излечиться.
С близкого расстояния он признал главкома, вспомнил, что видел его уже прежде, на Украине. Постарел главком с той недавней поры. Война хоть кого состарит… Тогда еще, помнится Митрохину, при Муравьеве подпоручик Лютич был — вон где, оказалось, вынырнул. Теперь не видно, в свите незнакомые все. Может, убило Лютича, а может, еще куда подевался. Время такое, кидает людей на многие версты, раскидывает веером…
А главком уже обратно в автомобиль забрался и говорит речь. Голос зычный, в строю тихо, слыхать хорошо.
— Товарищи красноармейцы! — выкрикнул главком новое, непривычное пока слово. — Доблестные солдаты великой русской революции! Весь мир содрогается от грозной поступи ваших железных шагов…
Ишь ты, изумился Митрохин, весь мир, выходит, содрогается. И шаги-то не какие-нибудь — железные! Это — в стоптанной, изношенной обувке. Многие кто в опорках, кто в лаптях с обмотками, у иных же одна внешняя видимость — сверху голепища и союзка, а споднизу ничего, никакой уже подошвы, считай, что босиком. Интендант ихний проворовался, да двое придурков при нем пропили добро солдатское, вот и… Вчера только митинг был, хотели в расход их вывести да просто выгиали к такой-то матери. И приняли резолюцию, чтобнл подобным расхитителям и пьяницам впредь не было места в рядах Красной Армии. Митрохин тоже проголосовал, резолюция ему понравилась. Только сапог из нее не сошьешь…
— Славная партия большевиков, — говорил главком, вцепившись одной рукой в борт автомобиля, в то время как другая его рука энергично рубила воздух в такт речи, — плечом к плечу с левыми эсерами и другими революционными партиями, ведет нас от одной исторической победы к другой. И там, где появляются наши боевые красные знамена, там белая контра не выдерживает и трусливо показывает нам свою изнеженную задницу, в которую ваша мозолистая рука без колебаний всаживает неумолимый штык!
На последние слова строй откликнулся веселым оживлением, Митрохин даже не удержался и тыкнул в полный голос, но тут же попритих, внимательно слушая столь залихватскую речь главкома.
— Солдаты революции! — продолжал тот. — Вы меня знаете, и я вас знаю. Вместе с вами, орлы мои, брал я Гатчину и Киев, отбивал Одессу. Теперь, перед нами новая задача, я поведу вас к новым победам, и Советская Россия никогда не забудет наших подвигов! Я знаю, вам нелегко. Казнокрады и жулики посягают на самое святое — на солдатское обмундирование и на солдатский котел. Я буду беспощадно расстреливать в наших тылах этих паразитических вшей, сосущих нашу рабоче-крестьянскую кровь! Но нам с вами не привыкать к трудностям, дорогие мои орелики, мы с вами не какие-нибудь маменькины сынки и прочие буржуйские неженки…
Это так, подумал Митрохин, однако щи да каша — пища наша, а ослабнешь — не много навоюешь. И без исправной обувки далеко не пройдешь, как бы там ни содрогался от твоих железных шагов весь буржуйский мир. Может, он и несознательно рассуждает? Может, покойный Фомичев и сумел бы повернее направить ход его мыслей, но никакие другие мысли в ответ на речь главкома почему-то не возникали.
А главком, будто подслушав или угадав эти сомнительные мысли Митрохина, заявил вдруг:
— Могу вас порадовать, товарищи красноармейцы. В наших руках, и не где-нибудь, а здесь, в самой Казани, в подвалах банка сосредоточен весь золотой запас республики, более сорока тысяч пудов чистопробного золота…
Строй едва не потерял равнение, услыхав такое.
— Что, братцы, потрясены? Я тоже, представьте себе, был потрясен, когда узнал. А что это значит, товарищи? Это означает, что каждому раненому красноармейцу власть Советов сможет выплатить по полтысячи золотых рублей, а семье каждого погибшего воина революции — по тысяче червонцев!
— Ура! — вырвалось у Митрохина, несколько голосов тут же подхватили было, но поддержали не все, получилось недружно, жидковато.
— А теперь, — обратился к строю оратор, — у кого какие жалобы? Не стесняйтесь и не бойтесь, главком Муравьев никого не обидит и в обиду не даст. Я желаю знать правду, знать все абсолютно… Ну, что жо вы? Неужели нет никаких жалоб? Быть такою не может… Смелее, братцы! Ну?!
И Митрохин не удержался. Почувствовав, как против воли краснеет лицо, хотел было утерпеть, да не успел, и голос его прозвучал в возникшей тишине — но слитком громко, но достаточно четко.
— Обувки-то нету… — Спохватившись, добавил: —…товарищ главком.
Тот, со своего автомобиля, незамедлительно ухватил цепким взором остолбеневшего от собственной выходки солдата из первой шеренги. Ухватил, вперился и долго не отпускал. Митрохин с ужасом глядел в загоревшиеся недобрым огнем глаза грозного главкома, думая почему-то, что не миновать теперь расстрела за распространение паники, что Фомичев в такой ситуации ничего подобного себе не позволил бы, проявил бы выдержку.
Но Муравьев, поиграв с несчастным в гляделки, вдруг закопошился, завозился там, за бортом автомобиля, затем внезапным движением поднял перед собой пару хромовых офицерских сапог и