спрятался, что мы не смогли его найти? Где он сейчас?» И я все это слышу. И я хочу сказать им: «Дети! Я все еще здесь!» Но — я уже ничего не могу сказать… И сказал Гаврила Аронович:
— Умоляю вас, пожалейте его! Его никто никогда не находил. Нет-нет, вы пообещайте!
— Обещаю, — сказал я. И тогда он ушел. А я спустился следом и пошел на рынок.
Я вернулся в пустую летнюю квартиру, стер пыль со стула, сел, пододвинул чайник, заглянул — почти доверху был он полон распаренной черной массой. Чифирь недавнего происхождения. В холодильнике — полупустая бутылка «Буратино». Возле холодильника 5 пустых бутылок из-под портвейна. Откуда взялось это добро здесь, где никто не живет? Я вернулся к двери и проверил замок, он прекрасно защелкивался и не был исковеркан. Кто пил в моей квартире портвейн с «Буратино»? Кто варил здесь чифирь и прикончил мой чай? Кто сидел на моем стуле и сдвинул его с места? Кто бросил к двери мой любимый махровый халат, теперь спекшийся от грязи, и вытирал об него ноги? Я заглянул в спальню: не взято ничего. Нет, задели проигрыватель «Аккорд», уронили и оставили на полу.
Вечер настал. Я зажег было свет, но тут же выключил: вдруг он смотрит из тьмы на мои окна, чтоб узнать, не вернулся ли я, увидит, что вернулся, и не придет. Но если он потерялся после Сделанного Им, как всегда не найдя ответа, и уйдет теперь — ему кранты. Долго ждал, в темноте всю посуду перемыл. Воды вскипятил, выпил пустой кипяток. Молодец, ничего из дому не унес, испачканное отстирается. Он это тоже понимал, а проигрыватель задел в сумерках, да и проигрыватель-то был барахольский. Нет, ребята, наверное, это была уже не трава. Мне ли не знать, Пожирателю. А если еще и трава, то мертвая, почти перегной. Ее не едят кролики, только червяки.
Утром я позвонил Паше. «Извини, старик, — сказал я бесстрашно. — Деньги у вас в бухгалтерии все равно я не брал, так что перед вами я чист».
— Ты что? — спросил Паша, который был уже свеж и давно на работе. — Ты заболел?
— Нет, но, понимаешь, там мне попался один сумасшедший и перебил всю игру. Я ему пообещал про эту сволочь не писать.
— Но ведь он — сволочь? — допытывался Паша.
— Еще какая.
— Старый, я тебя не понимаю, я с тобой, прости, перестану дружить. Значит, сволочь должна жить и дальше травить людей лишь оттого, что какой-то сумасшедший… Он сумасшедший?
— Да не особенно, просто между нами проскочило что-то.
— Вова, у тебя с речью что-то, — сказал догадливый Паша. — Пойми ты, ведь если он сумасшедший, он завтра слетит со своей идеи, перескочит на другую, он просто забудет про тебя с твоим обещанием. И, прости, это смешно. Тебя послала Газета. Кстати, ты ведь сначала не ему, а Газете кое-что пообещал. Мы на тебя надеялись. И догадайся наконец, если ты не напишешь, мы же все равно пошлем туда человека, и он напишет, только хуже. А знаешь, идея, старик! Ты напиши все: и про этого чудака, и про то, что ты ему пообещал, и публично перед ним извинись, мол, прости, друг, не могу молчать.
Вова! Другой напишет, учти, и хуже. Но тебе больше не будет к нам ходу. И скажи, тебе деньги уж больше совсем не нужны?
Сколько он меня добивал? Минуты полторы. Петух не успел прокричать. Вот что такое Газета.
— Хорошо, пусть это буду я, — сказал я.
— Именно, именно! — закричал в восторге Паша. — А ведь главный довод я тебе еще и не сказал: не напишешь — тебя жена убьет. Утюгом! Хо-хо-хо!
Ну, и написал я все. И про Гаврилу Ароновича. Как-то беру в руки Газету, а там мой материальчик. Здоровенный. Но никаких в нем Гаврил. И даже знаю, как такое случилось: в последнюю минуту пришла оперативная мелочевка, и из больших кусков срубили то, что смысла не меняло. «Прости, старый, пришлось твоего чудика того…» Вот что такое Газета. А на другой день я уже получил гонорар.
И вот ковыляю я от калитки, в руках, в зубах, на ушах, на бровях пакеты, сумки. Хозяева на травке. Оленька бежит. И мчится мой ребенок Ванька шести лет отроду, на починенном кем-то велосипеде. Мой мыслитель, мой открыватель миров. Он примчался, он тормознул, он задрал ко мне лопоухую свою головенку, и протянул кулачок, и разжал его, и там был крестик. Маленькое распятие.
И сказал мой сын в жутком волнении:
— Папа! Видишь, это Христос. Он спустился на землю посмотреть, как люди живут, а они вон что с ним сделали.
Глава III
90-е. Голос из оврага
Полевой дневник
У нас была любовь, а теперь — ремонт
— Как сейчас помню…
— Вы помните, как сейчас, а я помню, как раньше!
— А я помню, как совсем-совсем рано!!!
Век умирает как звезда…
Все, ребята. Никакого двадцатого века больше у нас не будет. В двадцать первом пожить удастся лишь с краешку… Все наше — за плечами. То чудное, растерзанное пространство, где гробы и башни, где великие негодяи и дикие страдальцы, где жизнь, и слезы, и любовь, отчеркнется, уйдет в туман… Дождь на стекле. Кулак рябины озябшим суставом тычет в стекло, тюк-тюк! Зачем всматриваться в умершее?
Ушли поколения людей, которых можно было сбросить без припасов в тайгу и забыть про них, а прилетев через годик, обнаружить под крылом самолета дымящий заводик, а на нем бодрых бурых медведей, выпускающих, изощренно матерясь, какую-то продукцию. Уходят романтики трудных дорог. Уходят и певцы во стане их.
А они нас заслушивались, зачитывались. Помню, как, преданно глядя мне в глаза, жарко шептал Фарит Газизуллин, комсомольский бог Набережных Челнов: «Ну, чтоб тебе умереть сейчас, здесь, на КАМАЗе! Какие бы мы тебе похороны устроили! Да я бы десять тысяч комсомольцев выгнал на улицы прощаться. Какая могла быть акция! А? Ладно, наливай!»
Жила-была огромная, в дымину пьяная, счастливая, не ведающая, что творит, страна. Остров Пасхи.
Герои пятилеток. Покорители тундр и пустынь. Заворачиватели рек. Сметатели гор. Им в общем-то некуда уж больше спешить и некого больше любить! Оттого-то и исчезает у них охота жить.
Они жили вопреки нормам, Правилам, Человеческим возможностям. «Это нельзя! — ужасалась жизнь. — Даже представить такое невозможно!»
«Возможно!» — отвечали ей безмятежные дети невиданной страны и пинками, матом, надрывая жилы и животы, вгоняли ее в кромешное, кровавое, красивое месиво чуда.
И ведь никто нас не любил. Одна Болгария. Да и то как-то исторически. Помню приятеля прижали в Софии другари-болгары и, как у глухонемого, жарко и громко начали спрашивать: «Что вы всем себя