встретила у проходной работницу фабрики Раю, которая пыталась отбить у нее одноногого мужа, и железным прутом покалечила ей лицо. Она вернула инвалида в семью.
Много я помню интересного.
Нет, ребята, так долго не живут.
Вот знаменитый демократ. Захотевший плюс к своей демократической газете создать нечто невесомо-легкомысленное, но прибыльное. Не денег токмо, идеи ради, дабы поддержать гибнущее в нищете, но нужное делу демократии собственное издание. Я, вдохновленный, сделал ему со своими мальчишками первый в стране ТВ-гайд, обещавший невиданную прибыль, первый номер был уже сверстан, реклама найдена, распространители клялись с ходу продать не меньше двухсот тысяч тиража, и тут коварный демократ очнулся и велел закрыть все к чертовой матери, а команду выкинуть на улицу. Команда, собравшаяся потрясти Россию, рыдала. Через пару лет все это я сделал у другого хозяина, с ожидаемым успехом, но все, помню, хотел узнать, что же скрывалось за царственным жестом, неужто в последний момент не рискнул великий и ужасный поступиться принципами, изменить себе, замарав имя желтизною? Дурачок, сказал мне человек, знавший все с самого начала. К нему просто пришел очень крутой мэн, сам уже готовый выпустить подобное, и положил перед демократом толстую связку баксов. И убрал конкурента.
Вот банкир Виноградов, человек, который, как всякий русский человек, любит быстрой езды. Помню, ехал я с ним по загородному шоссе на его личном джипе «Мерседес», такой железный ящик размером с грузовик. Всесильный человек задумчиво ехал с обычной своей скоростью 180 километров в час, а был вечер воскресенья, и все московские машины ползли с дач домой, вся правая сторона дороги походила на слабо шевелящуюся булыжную мостовую, так что мы лупили по левой стороне, практически свободной. В общем, когда навстречу нам выехал грузовик по имени КРАЗ, пришлось нырнуть в общий поток.
Ржавый «Жигуль», которого поддел наш ящик, перевернулся три раза и осел на крышу. Дальше начались богатырские дела. Телохранитель, человек-гора, подминая асфальт, протопал к лежащему на спине «Жигулю», внутри которого вяло трепыхался владелец, взялся за рваную дверь, побуровел от натуги, рявкнул и перевернул машину на колеса. Разъял боковину и вынул владельца, который при виде металлолома, каким стала его дырявая «копейка», взял голову в руки и, мыча, зашатался.
И тут виновник всех его злосчастий, увидев, что натворил, раскис прямо на глазах. Могучий расшибатель техники в лепешку, крутой бизнесмен и банкир оказался такой мукой раздавлен. Он взялся за кошелек. И вытащил все, что там было, шесть тысяч баксов. И сунул их безутешному пострадавшему.
Почувствовав деньги в руках своих, пострадавший ожил на глазах, тщательно пересчитал полученное и, даже не оглянувшись на останки бывшего своего сокровища, размашистыми скачками понесся по шоссе, на ходу голоснул и унесся на попутной в сторону Москвы. Рассказывать сказку о чуде и покупать себе новую блестящую игрушку. Человек-домкрат строго заметил хозяину: «Ему бы штуки хватило». — «А! — махнул тот рукой, разнеженно глядя в пространство, — жалко мне его стало». Вот такие у нас русские удаль и размах.
Вот замечательный детский писатель, насмерть схватившийся с фирмами, которые не заплатили ему денег за использование на конфетных обертках выдуманных им некогда детских героев. Он забросил всю свою писанину, он весь ушел в борьбу, он поднял на дыбы печать. Видимо, не получалось у него придумывать новых героев, не собрав денег за старых.
Вот художник, между созданием огромных своих, во всю стену, картин — знамен эпохи, отобравший землю у храма, чтоб построить на ней себе особняк…
А те — те все умерли.
…Под этим танцующим снегом, укрывшим от выпавшей доли, уж боле ни счастья, ни света. Но вволю покоя и воли.
Проклятый Запад изобрел комплекс неполноценности. А мы — комплекс недоданности. Мы — единственная, наверное, страна, где о человеке всегда судили не по оценке его со стороны, а по тому, что сам о себе говорил. У нас плеяды непризнанных гениев. И до сих пор наши женщины любят подбирать этих непризнанных где-нибудь под заборами. И это, кстати, самые лучшие наши женщины. Она его за высокие слова подберет, отчистит, вымоет, рубаху ему выстирает, за стол посадит, кормит и любуется: бедный мой! А он уйдет к ночи и снова ляжет под забор. А она, плача тихо, снова его из канавы достанет, вымоет. И жизнь ему свою отдаст.
И вся загадка русской души в том, что душа эта — женская. В сиволапом, вонючем мужике — женская душа. Отсюда его беды и порывы. Вот он загуляет, взовьется, всех отлупит и вдруг — зарыдает, и, простите, говорит, меня, гада!
Вот и накрыло нас, собравшихся от ужаса в кулачок (чего же это мы натворили?!), информационной волной с Запада, буддистскими ароматами с Востока. Все, что копил век, обвалил на наши головы. Какая уж сегодня великая литература! Прочитать бы все, а уж писать будем там, верней — будут там.
Вот вильнюсская баррикада, заиндевевшая, пушистая, стерильная, с клубничными пятнами приколотых на колючки партбилетов и паспортов, созданная лучшими дизайнерами республики, и тоненький мальчик с нунчаками через плечо, единственным своим оружием, уходящий, красиво покачиваясь, по холлу парламента на пост. На всех этих восставших романтиков хватило бы одного танка. И все они красиво умерли бы. За свободу.
Под Агдамом, помню, вино еще было такое, я лежал на склоне между воюющими азербайджанцами и армянами, очень надо было в Карабах, а переходить можно было лишь ночью, и меня засекли, лупить начали сразу с обеих сторон. Понеслись из черноты красивые веера трассеров, прямо в тебя, в живот, в глаза, но почему-то все мимо, где-то за головой изредка чпокнет пуля, камушками осыпет…
А вот лужицы крови после резни в Сумгаите, еще не высохли, еще стекали ручейками, еще пахло жареным от костров, где жгли убитых, помню, как я старался не ступить в кровь. А вот заросший лианами заброшенный армянский храм на горе, в Карабахе, куда мы взобрались лишь к вечеру. На десятки километров вокруг лежала опустевшая, вымершая земля, но в храме, на алтаре, в полной уже тьме, среди восковых наплывов я пошарил и нащупал целлофановый пакетик. Носочки. Живые принесли мертвым.
Вот дождь, лупивший всю ночь так, что вода стояла в ботинках по край, а мы в прилипшей к телу одежде, взявшись под руки, длинными цепями ждали перед Белым домом, когда пойдут нас давить танки. Между цепями бродили какие-то странные старики с собаками, один спал как убитый, сидя на ящике и опершись подбородком на палку, под этим ливнем. И я, помню, подумал, почему мы ни разу не оглянулись, чтобы прикинуть, куда и как драпать, когда приедут наконец эти танки, которые нам обещали через мегафоны каждые полчаса?
Помню ощущение какого-то странного спектакля. Наши цепи стояли внизу, под зданием СЭВ, на площади, как на арене, а на эстакаде, идущей вокруг здания, на лестнице, в окнах домов, на балконах собралась масса зрителей. Их было много больше, чем нас, актеров. Дальше там, за нами, шевелилась огромная масса, прижавшаяся к стенам Белого дома, но мы стояли на огромном пустом пространстве возле хиленькой баррикады. И ливень. Было ужасно неловко ощущать себя именно актером, которому сейчас что- то предстоит сыграть.
А был комендантский час и вроде бы должны были нас, сходившихся на эту площадь, забирать, но всем на это было плевать. Каждый пришел со своим. Каждый поэтому был одинок. Это когда мы встали в эти цепочки, сцепились руками, нас уже друг от друга стало не оторвать. У каждого все внутри рвалось наружу, но уже схватились друг за дружку. Их сон, исполненный надежд, что Слово тихо возродится, освободится от одежд и Имя к песне возвратится…
Так евреи у Гроссмана стояли в очереди на расстрел. Очень по делу все здесь собрались. Ненужное поколение. Ни черта не свершившее. Я думаю, мы пришли не за свободой, мы пришли, чтобы нас здесь убили…
Но мы живы. Почему мы? Почему умерли те, другие, не хуже нас? Почему каждому свой достался век? Кто решил это за нас? Кто решил все за всю Россию? Ведь все у нас чужое: великий поэт наш — эфиоп, великий тиран — грузин, цари — все немцы, народ с тяжелым татаро-монгольским прошлым. А живем и считаем себя могучим этносом.
Россию объединяет только язык. Больше ничего. Язык общий.
В языке этом два слова главные. Оба — из трех букв. Первое пишут на заборах. Второе слово — Бог. В пространстве между этими двумя словами и живет загадочная русская душа.