Ритма снова прибавила громкость, уперлась подбородком в ладони и так же, как минуту назад, смотрела на Вилиса, а из «Селги» опять лились веселые ритмы — прелюдия к занимающемуся дню. Она ни о чем не спрашивала, она и так знала в точности, что и как произойдет, и, так же как Вилис, напрягала слух, ловила звуки, плывущие снаружи, но в отличие от Вилиса вслушивалась в эти шумы бессознательно, с противоречивыми чувствами, сама не зная, старается ли она отдалить тот миг, когда муж уедет, или, напротив, только и ждет, когда наконец за окном раздастся рокот мотора и Вилис, бросив недоеденный хлеб и не допив кофе, скрипя половицами и чавкая резиновыми сапогами, кинется к двери, хватая на ходу со спинки стула куртку и с вешалки шапку, а с пола рюкзак и прислоненное к стене ружье — одним словом, успевая делать все одновременно, как если бы у него было по крайней мере четыре руки.

День был воскресный, и Ритма, если б захотела, могла не вставать: магазин не работал, оба сына спали, как всегда, беспробудным сном, а скота Перконы не держали, из-за него пришлось бы вскакивать чуть свет, если не до свету, все равно в будний ли день или в праздник. Кофе Вилис сварил бы себе на газу сам и бутерброды сделал бы, но звонок будильника поднял и ее, и, когда Ритма поневоле проснулась и за окном в утреннем тьме увидела звезды, она подумала, что день будет ясный и надо провернуть большую стирку, собраться с духом, взяться и свалить наконец кучу простыней и наволочек, полотенец и рубашек, ведь белье, которое потреплет ветер да мороз поморозит, получается куда белее и совсем иначе пахнет, чем развешанное над плитою в кухне и в комнате у печи, где оно в тепле больше парится, чем сохнет и, пока висит, успевает снова запылиться и напитаться чадом и горьким дымом. И с такими мыслями — о белье и всем прочем, что с ним связано, Ритма уже не могла праздно валяться, ворочаясь с боку на бок, она встала и отправилась на кухню, поставила на огонь кофейник и взялась намазывать хлеб, хотя есть ей еще не хотелось — ей никогда не хотелось есть так рано, когда из головы еще не выветрился сон и в теле была истома и вялость. Она могла только сидеть и смотреть, как завтракает Вилис, у которого аппетит, что утром, что вечером, всегда был на славу, и надо было только удивляться, куда все это девалось, проваливалось как в бездонную бочку, потому что Вилис все равно был тощий как жердь — до того костлявый, что смотреть страшно.

Может быть, из-за этой худобы про него и ходили слухи, будто в молодости он болел чахоткой, что сам он отрицал; но жене-то он врать не стал бы — какой же резон врать жене, если эта самая хворь к тому же была и прошла бог знает когда.

А нарастить маленько мясо на костях ему и правда бы не мешало, только человек в этом не властен, и даже знатный аппетит, как показывал опыт, не мог ничего изменить и поправить дело. Просто Вилис был из той породы людей, которых в народе обыкновенно зовут прорвой, и все ему было не в коня корм, не в пример Ритме, которая, бывало, набегается с утра до вечера, ни дух перевести некогда, ни путем пообедать, и хоть бы что — была упитанная. И мальчишки то же самое: Айгар — ну вылитый отец, одна кожа да кости, тогда как Атис, младший, кажется, пошел в нее, кругленький такой и ласковый, как котенок. Так думала Ритма, проводя вместе с Вилисом последние минуты и по-прежнему не решив для себя, хочется ли ей задержать мужа, чтобы остался и не поехал, или совсем напротив — побыстрей выпроводить со двора, чтобы вздохнуть свободно и чтобы Вилис не путался под ногами, все равно ведь в хозяйстве ничего не смыслит. И ноги ее под столом продолжали двигаться и переступать в жизнерадостном ритме музыки взад и вперед, вправо и влево, точно сами собой пританцовывая, точно отбивая такт. И рот безотчетно сложился в рассеянную и неизвестно кому предназначенную улыбку, а глаза смотрели на Вилиса, только и прямо на Вилиса внимательным и серьезным, грустным и будто бы даже горьким взглядом.

Подъехали!

Они услыхали это явственно и оба сразу, ведь транзистор, маленькая «Селга», своим утренним концертом никак не мог перекрыть такой шум и фырчанье, с каким подкатил к дому и затормозил микроавтобус. И происходило все почти в точности так, как Ритма себе представляла: Вилис вскочил как ужаленный, одним махом вылил в рот остатки кофе, быстро, ловко и сноровисто, как фокусник или хомяк, запихал, затолкал за щеки кусок бутерброда и уже на бегу одной рукой подхватил куртку, другой — шапку, третьей — рюкзак и четвертой — ружье. Скрипнуло, чавкнуло, топнуло, грохнуло… На дворе опять зафырчал мотор. Так, был Вилис и нету — хоть бы слово ей, хоть бы один взгляд.

И, сидя по-прежнему в той же позе, Ритма какое-то время еще вслушивалась в стихающий шум мотора, пока не почувствовала, что отдавила себе локти, быстро выпрямилась и, прислонясь спиной к стене, обняла руками плечи, будто грея себя, или себя жалея, или с удовольствием ощущая в ладонях свое полное сбитое тело. Чужая радиостанция из дальней дали передавала известия, но Ритма не выключила транзистор, не стала искать и музыку. Звуки незнакомого языка ей не мешали, она вслушивалась в них, как в шум дождя и шорох листвы, слыша все и в то же время не слыша ничего. Сквозь монотонное журчанье голоса, как свет или как дым, снаружи в кухню сочилась тишина, и Ритма вздохнула, и это мог быть вздох огорчения, но, возможно, и облегчения, ведь теперь она была свободна до самого вечера — зачумленная делами, которых не переделать, и вольная как птица.

С ленивой грацией подплыл кот, мягко и плавно прыгнул Ритме на колени и с урчаньем принялся ласкаться, и льнуть, и тереться об ее грудь, руки, и ластился до тех пор, пока она не сняла руки с плеч и не наклонилась так, что ее черные волосы слились с черной шерстью кота, обняла его, не то всхлипнув, не то усмехнувшись, а кот мурлыкал громко и монотонно, жмурясь от блаженства, как на ярком солнце. И она, думая о чем-то другом, а вовсе не о том, что сейчас делала, и дыша коту в ухо, рассеянно шептала тихие певучие слова, а кот, упоенный мягкой, прямо кошачьей нежностью хозяйки, все чаще поигрывал когтями, то втягивая их в подушечки, то выпуская, пока Ритма не вскрикнула вполголоса от боли.

— У-у! Ты чего балуешь? — сразу охладев, сказала она, словно обманутая в своих ожиданиях, и смахнула кота на пол, где он в крайнем недоумении, оскорбленный в своих лучших чувствах и тоже обманутый, мелко тряс усами и хвостом, взъерошенный в ее объятиях и помятый, жалкий и несчастный и все же питающий надежду снова умоститься на теплые и мягкие колени,

— Нет уж, нет… и не думай! Все. Хватит. Повозились — и будет, — непреклонно сказала Ритма и встала. Она вдруг почувствовала такой соблазн снова нырнуть в постель, подоткнуть кругом одеяло и еще понежиться вдоволь, махнуть на все рукой и поваляться всласть, безо всяких забот — провались оно все пропадом, поставить в изголовье «Селгу» и с закрытыми глазами послушать плывущие сквозь простор далекие и загадочные звуки, смысл которых она чаще угадывала, чем понимала, и которые не мешали ей представлять себе то, что хотелось себе представить. И если нередко ее фантазия не отвечала действительности, с нею не совпадала, никому от этого ни малейшего вреда не было и никто от этого не страдал — ни она сама, ни тем более кто-то другой, ведь ее мечтания были как сны, они касались ее одной и с пробуждением рассеивались.

И стоя так в сомнении, уступить ли ей соблазну или жесткой необходимости, Ритма увидела в глянцево-черном окне с отдернутой шторкой свое отражение, в скудном, рассеянном свете лампы слегка расплывшееся, не такое четкое, как недавно два ее крошечных лика в стеклах мужниных очков. Но сладостный обман, вызванный тогда многократным уменьшением, теперь возник благодаря щадящему свету — он стер в ее облике следы возраста и вновь сделал его удивительно, потрясающе молодым, как будто время было над нею невластно. Она смотрела на свой образ давно ушедших дней, который кисть неведомого, таинственного художника запечатлела, как картину, вечным и неизменным, образ, который передавал черты человека, но был выше законов физиологии, не старился вместе с моделью и сохранял молодость на веки веков. И, не в силах отвести взгляд, Ритма как зачарованная смотрела на изображение, узнавая себя в нем и не узнавая. Ее вновь охватили ликование и щемящая боль, и она рекой плескалась между этих двух берегов.

— Ну, довольно. Хватит. Будет, — так же, как только что кошке, сказала себе Ритма, стараясь сойти с этих качелей, летящих между ликованием и уныньем, не без усилия и не без сожаления отвела взгляд от пленительного и обманчивого лика — отражения на блестящей, точно лакированной глади стекла и выкатила из-под лестницы стиральную машину, старую, видавшую виды и уже сколько раз чиненную «Ригу» без отжимного устройства — его заменяли два ручных расхлябанных валика, которые нещадно давили пуговицы. Ритме пришло в голову — не поднять ли Айгара, пускай хоть воды наносит, но ей стало жаль мальчишку, который постоянно не высыпался. Пускай поспит, ведь еще так рано, еще даже путем не рассвело, а воскресенье, оно бывает только раз в неделю. Так думала Ритма, уже покорно и привычно впрягаясь в воз домашних дел — растапливая плиту и сортируя грязное белье. Но когда она вышла с ведрами за водой — и на востоке горела малиновая полоса, и в глубокой и звонкой тишине весь небосвод

Вы читаете Невидимый огонь
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату