переливался серебром и алым перламутром, и точно такой же, чуть розоватый, блестел и снег, — в ней опять что-то всколыхнулось, будто в предчувствии близкого счастья.
Точно такое же сияюще-розовое небо высилось и над заснеженными елями, просекой и над Вилисом, только он не догадался поднять кверху голову, а то бы и он это заметил, и — кто знает — какие мысли и чувства вызвало бы в нем девственно-чистое зарево зимнего утра, возможно, такие же, как у Ритмы, а может, и нет, скорее всего — нет, скорее — совсем другие, потому что они с Ритмой слишком разные.
Однако Вилис не поднял голову и не взглянул поверх деревьев, он ходко шагал, сутулясь, почти в самом хвосте цепи охотников, ступая — левой, левой! — в чужой след, в чем никакой нужды не было, ведь слой снега в лесу был еще тонкий, в ладонь толщиной он лежал на земле, не больше, и шагалось всем споро, что же говорить о таком поджаром, жилистом мужчине, как он, у которого ноги болтались как на шарнирах, — если дорога мало-мальски приличная, отмахать семь-восемь километров в час для него было раз плюнуть. И если он все же старался попасть точно в чужой след, то только потому, что резиновые сапоги скрипели и визжали на снегу как окаянные, в утренней тишине они вопили, взывали к сияющему небу, как два грешника, и этот звук сверлил уши и был слышен, казалось, не знаю где, а двигаться надо было по возможности без шума, так как охотники гуськом шли на облаву и где-то здесь, в квартале, под сенью тяжко свисавших елей должны были быть лоси.
В валенках шагать, само собой, намного тише, потому что войлок трется о снег больше со звоном, чем со скрипом, и к тому же в чесанках, когда стоишь на номере, ноги никогда не стынут так зверски, как они мерзнут в болотных сапогах, однако лес на иных участках пересекали еще слабо затянутые льдом канавы и два никогда почти не замерзающих болотца: когда идешь загонщиком, в резиновых сапогах еще кое-как можно перевалить через них, перетащиться, если поднять голенища и натянуть доверху, до паха. А в валенках туда лучше не соваться — будешь бегать туда-сюда, высунув язык, по берегу, искать, высматривать поуже брода и нащупывать почву потверже, упор под ногами, чтобы перебраться, и еще будешь благодарить всевышнего, если вообще сумеешь это сделать с более или менее сухими ногами и если не придется несолоно хлебавши повернуть назад.
Утро было безветренное, долбил невидимый дятел, осыпая с ветки снег, который неслышно сеялся в стылом воздухе искристо-розовой пылью, и монотонная дробь делала тишину в лесу глубокой и звонкой. Не было и признаков того, что вблизи есть хоть какая-то живая тварь, если не считать малого кузнеца где-то на вершине ели, и тем не менее покой этот был обманчив и белая тишина полна затаенного, скрытого напряжения, которое грозило вот-вот взорваться, найти выход — в крике ли, в беге, в треске выстрелов, — и Вилис ощущал его каждой клеточкой своих нервов. Но вдруг он почувствовал еще и другое: из чащи на него кто-то смотрит!
Замедляя шаг, он повернул голову в ту сторону, хотя втайне не очень-то верил, чтобы в сплошной бело-зеленой чаще, среди заснеженных лап елей он с таким слабым зрением мог что-то разглядеть, и глаза его действительно не встретились с глазами зверя. Не хрустнуло ничто, не треснуло — лишь со скрипом вминала снег сапожная резина. Неспешно и размеренно — теперь уже сзади — по-прежнему тукал дятел, и где-то очень далеко перелаивались шавки, скорей всего на опушке леса, ведь это был не резкий и пронзительный лай Морица. Единственное, что перемещалось в поле зрения Вилиса, были охотники, двигавшиеся по белой просеке между застывшими стволами елей, Впереди него колыхались спины с ружьями, ружья тоже покачивались в ритме шага, и клубы пара над головами идущих горели в утреннем свете розовыми ореолами. Изредка тут и там беззвучно сыпалась летучая пыль с грузных от снега веток, которых никто не тряс, не касался, время от времени они самостийно освобождались от нависи.
Опять!
Вилис вновь почувствовал взгляд. Сквозь плетение и путаницу хвои и ветвей кто-то пристально, испытующе смотрел на него, точно взвешивая его силы и стараясь проникнуть в его мысли и определить ему цену. Он второй раз поглядел туда, на чащу с левой стороны просеки, весь отчего-то подобравшись: невидимый глазу, а лишь угадываемый, чей-то взгляд внушал ему неуверенность и делал его осторожным. Но и на этот раз никого не было. Вилису чертовски хотелось закурить — табак всегда его успокаивал, но об этом сейчас не могло быть и речи, хотя рука сама собой тянулась и уже нашаривала сигареты, и он заметил это, когда в кармане вполголоса затарахтели спички. И в голову против воли и совершенно некстати полезли воспоминания о неудачных историях в недавнем и далеком прошлом, в которые он впутался и вляпался, и с никому не нужной сейчас точностью из забытья всплывали те случаи, когда он заблудился или осрамился, просчитался или что-то прохлопал. Он гнал от себя эти мысли, но воспоминания — тьфу ты пропасть! — буквально липли и цеплялись к нему как репей.
С таким настроением не годилось начинать охоту — тут нужны твердая рука и отвага, железная воля и горячая вера в свое счастье, без чего нельзя не только что убить лося, но и поймать мышь. И, стремясь во что бы то ни стало выйти за круг этих предательских чувств, он заставлял себя думать о том, что приносило ему успех, лавры, — восстановил в памяти происшествие с зайцем, стараясь заодно припомнить какие-то предчувствия или приметы, предвещавшие ему в тот раз удачу, но, к сожалению, вспомнить не удалось, и может быть поэтому ему сейчас казалось, что событие это его ошарашило, застало врасплох и поразило, как дробовой заряд второго номера — зайца, с той лишь разницей, что не уложило, а малость только оглушило, это да, так что сгоряча и на радостях ему, как и другим, казалось и мнилось, что он и в самом деле совершил нечто исключительное, из ряда вон выходящее. Но потом Вилис остыл и очухался, так как был близорук, но дураком не был, и вскоре опомнился и пришел в себя. И все же никогда потом он не чувствовал себя, как раньше. Его мучило что-то вроде похмелья — как будто бы он накурился до одури, или дернул ерша, или же выпил да не закусил — такое было у него состояние, которое не отпускало его и даже с годами не прошло, не улеглось…
Ну вот, опять за свое! Да на кой черт это надо? К дьяволу эти мысли! Выше голову, грудь колесом, вперед и только вперед, и не глазеть по сторонам: ле-вой, левой… Ты должен собрать себя в кулак, а не колебаться как студень! Ле-вой, ле-вой!..
Но вопреки всей своей решимости он еле-еле сдерживал себя, чтобы не взглянуть на заросли, где тот, кто невидимо следил за ним, как бы неслышно за ним и следовал, таясь и прячась за деревьями, стеной стоящими вдоль просеки. Однако Вилису так и не удалось заметить хотя бы признаки жизни, как не удалось и уловить хотя бы шум, свидетельствующий о передвижении.
Это нервы, говорил он себе, я слишком взволнован, шалят нервы. Старая контузия, чертовка, подумал он о ней как о живом существе.
Наконец они пришли и встали на номера. Вилис спустил с плеча ружейный ремень. От ходьбы в брезентовой куртке, подбитой мехом, он разогрелся, даже распарился, шапка съехала чуть не на очки, и, сдвигая ее на затылок, он заметил, что лоб у него потный. Ему хотелось расстегнуть воротник, но он этого не сделал, зная, что очень скоро остынет и начнет зябнуть. Неподвижно стоя в облаве, он всегда мерз, даже в оттепель: как и большинство сухопарых людей, он был чувствителен к холоду. К жаре нет. Жара, будь она хоть африканская, на него не действовала. Зато зимой он начинал дрожать довольно быстро, во всяком случае быстрее, чем многие другие и чем ему бы того хотелось. Поэтому в стужу он раньше старался брать и кое-когда правда прихватывал с собою пальто — накинуть на плечи поверх куртки, но один раз это несчастное пальто было виною тому, что он спугнул кабанов, которые откуда ни возьмись вывернулись перед ним, и первый был как раз на расстоянии выстрела. Опешив, Вилис сбросил пальто и вскинул ружье. Но кабаны, опешившие не меньше его, успели повернуть на сто восемьдесят градусов и дали тягу по своему же следу, и никто их в тот день больше в глаза не видел. Так что лучше было обходиться без лишних тряпок и примириться с участью мерзляка.
Он зарядил «зауэр» и рассчитал на глаз расстояние до заметных деревьев, увечных стволов и пней, чтобы в пылу охоты не выстрелить по слишком удаленной дичи, ведь бегущее животное в лесу всегда кажется ближе, чем есть на самом деле. Он убеждался в этом не однажды и втайне пуще всего боялся, что раненный им зверь может уйти. Один раз в жизни ему довелось видеть подстреленную мазилой, а может и браконьером, лосиху, и лицезреть такую картину опять он не желал, нет, нет — рана кишмя кишела червями, которые, видно, не первую неделю глодали ее тело.
Тогда Вилис и дал зарок: как бы там ни было, что бы там ни было, а стрелять только наверняка, со стопроцентной гарантией! Звучало это, конечно, весьма благородно, но, может быть, поэтому до сей поры ему так жутко не везло, ведь охота — риск, причем для обеих сторон. Существует ли она, возможна ли такая