в страх, внушаемый пытками, казнями, не верил, совершенно не верил… Я так думаю, что у нас сейчас генерал Бонапарт решает своим опытом большую политическую проблему: можно ли в революционное время основать власть на полутерроре? Гнусно казнить пятьдесят человек в день, как Робеспьер. А пятьдесят человек в год, пожалуй, необходимо… Посмотрим, что ваш Пален сделает.
— Да ему кого казнить-то?
— Как кого? Крестьян, которые начнут бунтовать, поляков, которые пожелают отделиться… Вы как, кстати, полагаете, вернут полякам независимость или нет?
— Ну, мы подумаем…
— Подумайте. И если вы, молодые люди, решите сохранить Польшу за собой, то очень советую вам не трогать царей. Без них вам ее и не видать было. Надо знать, чего хочешь. Республика так республика, но тогда маленькая, вроде Батавской или Гельветической, а? Устройте у себя Сарматскую республику, это и звучит очень хорошо.
— Были и большие могущественные республики. Рим…
— Ах, Рим? — протянул Ламор. — Впрочем, что же нам спорить?.. А только скажу я вам, молодой римлянин, что вы порядком изменились за семь лет нашего знакомства. Какой тогда вы были славный мальчик, любо вспомнить.
— А теперь? — спросил Штааль. — Душегуб?
— Зачем душегуб? Теперь вы, простите старика, авантюрист. Задатки, мой милый, у вас, впрочем, и тогда были недурные, — я помню. Но отныне вы авантюрист готовый, законченный и совершенный. Быстро же вас свернула жизнь, мой милый, это бывает в бурное время. Нынешняя ночь вас довершит, хотя вы теперь изволите о ней говорить в тоне благодушно веселом. Ну что ж, вы все-таки славный малый. Это, кстати, ровно ничего не значит: Картуш был тоже славный малый, даю вам слово. Пороха вы, конечно, не изобретете, — но это вовсе и не требуется.
Штааль сильно зашевелил бровями. Сравнение с Картушем его не обидело, скорее даже было приятно, но слова о славном малом и особенно об изобретении пороха очень ему не понравились.
Ламор посмотрел на него и усмехнулся:
— Вы, вероятно, находите мое заключение бестактным. Принято думать, что люди, говорящие неприятные или неуместные вещи, бестактны. Это неверно. На самом деле бестактен тот, кто говорит неприятные или неуместные вещи, не догадываясь, что они неприятны и неуместны. Это вовсе не всегда так бывает: мало ли какие могут быть у говорящего соображения… Впрочем, я ничего дурного не имел в виду. При ваших природных и благоприобретенных качествах вы, надеюсь, проживете в свое удовольствие. У вас теперь начинается интересное время. Я рад, что прожил жизнь французом 18-го столетия. Но если бы сейчас начинать заново, я, быть может, пожелал бы стать русским… Однако я пришел к вам не для приятной беседы. У меня есть дело.
— К вашим услугам, — холодно сказал Штааль.
— Вот какая моя к вам просьба. Сегодня ночью скончался один человек, с которым меня связывают очень давние отношения.
— Не Баратаев ли?
— А, вы уже слышали? Да, он. Баратаев умер, не оставив близких людей. Мне поручено взять некоторые хранящиеся у него бумаги. Я получил на это разрешение. Вот…
Он вынул из кармана бумагу, развернул ее и подал Штаалю, который с удивлением увидел подпись и печать графа Палена. Штааль пробежал документ: «Вручителю сего разрешаю произвести осмотр всех бумаг в сию ночь скончавшегося Николая Николаевича господина Баратаева и взять с собою беспрепятственно те из оных, кои за нужные признает».
— Как видите, разрешение есть. Но я не понимаю ни слова по-русски, а в доме покойного, вероятно, хозяйничают сейчас люди, не знающие иностранных языков. Мне могли бы дать проводника, однако сегодня все очень заняты. У графа Палена есть теперь более важные дела. Да и мне приятнее ехать со знакомым человеком. Я подумал о вас. Надеюсь, вы согласитесь? Чрезвычайно обяжете.
— Что ж, можно. Сейчас?
«К Шевалихе ничего и опоздать, а все же досадно», — подумал он.
— Да, если вы так добры. Это дело не терпит отлагательства. Меня ждет внизу извозчик.
— Я тотчас оденусь.
Когда Штааль, одетый и выбритый, снова вошел в кабинет, Ламор в глубокой задумчивости сидел у стола, перелистывая «Discours de la Méthode». По вопросительному рассеянному взгляду старика Штаалю показалось, будто Ламор забыл о своем деле.
— Да, пойдем, — сказал старик и торопливо поднялся, положив книгу. — Декарт, говорят, был тоже розенкрейцер, — добавил он неожиданно. — Он говорил: «bene vixit bene qui latuit» (Штааль наудачу кивнул головой): «Тот хорошо жил, кто хорошо скрывал», — перевел Пьер Ламор, — Умный был человек. Самый мудрый из людей, если не считать Екклезиаста. Да, да, пойдем, — сказал он и, застегнув шубу, направился к выходу.
Штааль назвал извозчику адрес, с удивлением чувствуя, что немного волнуется. Так много воспоминаний было связано у него с этим домом.
На улице, несмотря на дурную погоду, было шумно и весело. Перед винными лавками толпился народ. Из кабаков несся гул голосов. Штааль с любопытством смотрел на эту необычную картину. Ему очень хотелось смешаться с толпой, послушать, что говорят. Из саней ничего нельзя было разобрать, но он ясно видел, что оживление радостное. «Нет, мы хорошо поступили, мы освободили отечество», — теперь уж совсем уверенно думал Штааль. Какой-то малый, в оборванном зипуне, выскочил без шапки из подворотни, прокричал: «Убили!.. Ур-ра!..» — и изо всей силы бросил пустую бутылку на мостовую. Стекло разлетелось вдребезги, лошади шарахнулись в сторону. Извозчик выругался и, повернувшись к господам, сказал с довольной улыбкой:
— Гуляет народ… Свобода…
Штааль одобрительно кивнул головой.
— Ведь вы знали Баратаева? — спросил после долгого молчания Ламор.
— Знал и, признаюсь, не очень любил.
— Его едва ли кто-нибудь любил.
— У меня были основания, — добавил Штааль.
— Да? — Ламор посмотрел на него вопросительно. — Тогда вы, собственно, должны мне быть благодарны. У арабов, кажется, существует изречение: «Если кто тебя обидел, выйди на дорогу, ведущую к кладбищу, сядь и жди; рано или поздно по этой дороге пронесут твоего врага, вот ты и будешь утешен».
— А может, тебя пронесут по этой дороге раньше? — сказал, усмехнувшись, Штааль.
— Поправка ваша существенная. Да и долго ждать иногда скучно. Но в настоящем случае вспомнить арабское изречение можно: вы сейчас увидите мертвое тело своего врага. Во второй раз сегодня, — добавил он.
— Не врага, — ответил сухо Штааль. — Я давно простил ему его вину предо мною. Я просто его не любил.
— Это был замечательный человек. Сумасшедший, конечно, но замечательный. О нем всей правды не скажешь. Я тридцать лет его знал, — он ведь подолгу живал за границей. У нас о нем часто говорили: «Только в России могут быть такие люди». Очень глупое, кстати сказать, замечание.
— Вы, вероятно, Россию не любите? — подчеркнуто равнодушно спросил Штааль.
— Напротив, я очень высокого мнения о России. Изумительная страна, изумительная столица. И народ ваш, насколько могу судить, на редкость сметливый, даровитый. Русский народ одарен природой едва ли не богаче всех других — на свою беду, конечно: счастливы народы бездарные… Повторяю, у вас теперь начинается интересное время.
— Россия вся в будущем.
— Да ведь вы сегодня освободили ее от тирана, чего же вам еще? Вот сегодня с утра, значит, и началось будущее. Русские, говоря о своей стране, всегда ссылаются на какие-то смягчающие обстоятельства: то тиран, то татарское иго, то что-то еще.
— Главное, это народное невежество.