— Полноте, все народы невежественны, и не в этом дело. Никогда во Франции не было худшего умственного убожества, чем с той поры, как мы залили страну просветительными идеями. Для появления Декарта народные школы не нужны. По-видимому, не нужна и республиканская конституция. Ваше будущее ничем не лучше настоящего. А может быть, и хуже. Если России суждено дать Декартов, пусть они не теряют времени… Вот Баратаев был неудачный Декарт, как, впрочем, и многие другие.
Он угрюмо замолчал и больше не раскрывал рта всю дорогу.
XXXVII
В доме чувствовалось сдержанное оживление. Лакеи шныряли вверх и вниз по узкой каменной лестнице. Какая-то молодая женщина, похожая немного лицом на Настеньку, застенчиво показалась в боковой двери и с любопытством оглядела вошедших. «Здесь я впервой был у Настеньки», — подумал Штааль. На площадке лестницы квартальный поручик, куривший трубку, ругал гробовщика, очень маленького худого человека с грустно-ласковой предупредительной улыбкой на лице.
— Грабители вы этакие! Ежели бедный человек помрет, то и похоронить нельзя… Вот ежели, к примеру, я, — говорил он. По очень благодушному выражению его раскрасневшегося потного лица можно было предположить, что он только что весьма плотно закусил. Гробовщик приятно улыбался, понимая, что квартальный, свой человек, шутит. Он даже сам позволил себе пошутить:
— Вам, Степан Иваныч, ежели, упаси Боже, что, можно по знакомству и скидочку.
По-видимому, эта шутка не понравилась квартальному, однако ему трудно было рассердиться с трубкой во рту. Он затянулся, вынул изо рта трубку, хотел что-то сказать, но, увидев поднимавшихся по лестнице людей, вопросительно на них уставился. Штааль изложил дело. «Разрешение есть», — добавил он. Квартальный снова затянулся, подумал, выпустил дым из носа и сказал:
— Что ж… Не по порядку это, ежели хотите знать… Ордер от частного имеете?
Слово «частный» он произносил очень многозначительно. Штааль, сразу и не догадавшийся, что квартальный разумеет частного пристава, взял у Ламора документ. Увидев на бумаге подпись графа Палена, квартальный, видимо, растерялся. Он поспешно замахал рукой под носом, отгоняя дым, и сказал испуганно:
— Сделайте вашу милость… Просто голова идет кругом… Дела какия!..
Он заговорил о том, что всех занимало. Штааль не удержался и сообщил о своем участии в цареубийстве. Полицейский побагровел и вытаращил глаза. Ламор сердито напомнил о деле.
— Oui, à l’instant[201], — сказал Штааль. — Так будьте добры, проводите нас…
В комнате, выстланной черным сукном с нашитыми золотыми слезами, дымя, горели свечи в тяжелых литых канделябрах. Баратаев лежал на невысокой, покрытой черным одеялом кровати. Штааль подошел поближе. Поверх тела была наброшена тонкая, прозрачная кисея. Сквозь нее просвечивали медные монеты на закрытых глазах. Сжатые, еще красные губы неприятно выделялись на лице умершего. Штааль вздрогнул и поспешно отошел к задернутому окну, на котором трепалась, у открытой форточки, штора. Ламор, сгорбившись, склонился над подушкой.
Штааль пытался вспомнить ненависть, которую когда-то испытывал к Баратаеву, свой последний разговор с ним в Милане, свои мальчишеские слезы. «Che i gabia о non gabia, e sempre Labia…»[202]
Женщина, похожая на Настеньку, робко вошла в комнату и стала сбивчиво объяснять, почему еще не все сделано, точно чувствовала себя виноватой. Гробовщик ласково и грустно кивал головою.
— К вечеру беспременно сделаем и на стол их перенесем, — говорила она тихо, вытирая передником притворные, как показалось Штаалю, слезы. — За монашенками послали. В доме, верите ли, и иконы ихней не было.
— А то, может, на Брейтенфельдово поле отвезем их! — вздохнув, сказал гробовщик. — Славное кладбище и в большом порядке.
— Надо частного спросить, — ответил квартальный поручик. — Без частного нельзя… Они, верно, в кабинете будут рыться? — вполголоса спросил он Штааля, показывая глазами на старика. — Вот ключи…
Ламор взял связку ключей и измученной походкой направился за квартальным в соседнюю комнату. Штааль, оглянувшись на женщину, последовал за ними. В кабинете ничего не изменилось. На большом столе в беспорядке стояли склянки, лампы, реторты. Ламор приблизился к маленькому столу, тяжело придвинул стул, сел и стал пробовать ключами средний ящик.
— Я вам не нужен? — спросил Штааль.
— Нет, нет… Если б вы были добры дать мне час времени…
— Ах, дела какие, Господи! — повторил квартальный, видимо желая вызвать Штааля на разговор об убийстве императора. Но Штаалю больше не хотелось рассказывать.
— От чего умер? — спросил он тихо полицейского.
— Верно, от аневризмы. Доктор сказал, разорвалось сердце. А может, и отравился, не разберешь. Лекарь пошлет к штад-физику, а штад-физик к просектору, уж мы знаем… Человек тоже был странный, изволили знать? Комнаты сами видите какие. Шкелеты, — сказал испуганно квартальный. — Мы даже наблюдение учинили в последние месяцы, — нет ли чего такого? Да так, словно бы и ничего. Вот только огнегасительному мастеру на случай дали знать для предостережения пожара… Оригинал, — старательно выговорил он. — Нашли у этого стола. На полу лежал… Писал, писал и вдруг умер. Да, может, им и тетрадь эту Дать, что ли? Вот, на столе открытой лежала… Писал, писал и умер, — повторил квартальный.
Штааль тотчас узнал переплетенную в черный атлас тетрадь, в которой когда-то в Милане он прочел тайком несколько непонятных страниц. Сердце у него забилось. На первой странице, как тогда, он увидел огромную цифру 2, под ней слова «Deux — nombre fatidique».[203] От волнения у Штааля остановилось дыхание. Он быстро перелистал тетрадь, на три четверти исписанную знакомым прямым мелким почерком с утолщениями по горизонтальной линии. Почерк этот становился все неразборчивее и нервнее на последних исписанных страницах. Штааль заглянул в самый конец рукописи, но читать не мог. Перед ним выскакивали лишь отдельные слова и фразы, то французские, то латинские. В особую строчку прыгающими буквами было выписано: «Не жизнь, а смерть в сием эликсире…» Штааль разобрал еще последнее слово — délivrance[204]. За ним следовало чернильное пятно, по-видимому раздавленное тетрадью и перешедшее на другую страницу.
— Вы думаете, так писал и умер? — быстро спросил Штааль квартального и, не дожидаясь ответа, отошел к Ламору. Старик хмуро оглянулся и заслонил бумагу, которую читал. Штааль отдал ему тетрадь и вышел с квартальным в коридор.
— А богатый был человек, и наследников нет, — заметил квартальный.
— Разыщутся, — сказал Штааль, стараясь успокоиться.
— Верно разыщутся, а то в казну магистрат отпишет.
— Нам с вами пригодилось бы, — пошутил Штааль.
— Еще как, и не говорите, — засмеялся квартальный. — Так неужто и вы, господин поручик…
Он не докончил фразы. Им навстречу шел неровной быстрой походкой пожилой человек, которого Штааль тотчас узнал. «Бортнянский?» — с удивлением подумал он… «Да, ведь, правда, они приятели были». Штааль первый поклонился директору придворной капеллы, хоть и считал его низшим по общественному положению. Тот растерянно на него взглянул и спросил, не останавливаясь:
— Туда можно?
— Сделайте милость.
Штааль спустился по лестнице и вышел из мрачного дома, решив вернуться через час за Ламором. Он погулял немного, раза два взглянул на часы. Было холодно и скучно. Штааль свернул на людную улицу. Из кабака несся отчаянный рев. Против входа столпились люди. Слышались раскаты смеха. Штааль протиснулся, — ему не сразу дали дорогу, и это ему не понравилось: накануне дорогу уступили бы немедленно. Посредине кучки высокий мужик показывал дрессированную суку. «Шевалиха, как есть Шевалиха», — гоготали в толпе. Мужик, радостно улыбаясь, снял шляпу. «А ну, покажи барину, что делает Шевалиха…» Собака зевнула и легла на спину лапами вверх. Раздался новый взрыв хохота. Штааль поспешно отошел. «Надо бы прекратить это безобразие… Нет ли бутошника? — гневно подумал он, оглядываясь. Будочника не было. — Черт их возьми, экое безобразие!» — сказал Штааль уже менее сердито