были подать коктейль. «Не много ли?.. А впрочем, они пьют, как извозчики. И отлично… Право, все будет очень мило, особенно когда зажгут эту настольную лампу с красным абажуром…» Сообразуясь с люстрами, Муся выбрала для себя за круглым столом самое выгодное место. «Справа будет Браун, слева Серизье…» Она велела метрдотелю убрать цветы в высокой, узкой, легко опрокидывающейся вазочке и положить на стол, прямо на скатерть, несколько роз, — перед самым обедом и не очень много.
В парикмахерской гостиницы уже горели лампы, хотя на дворе еще было совершенно светло. Вид этой небольшой, необыкновенно ярко освещенной комнаты, мрамор и красное дерево столов с белыми тазами, блестящий никель кранов, пульверизаторов, цилиндрических приборов, многочисленные зеркала, горы белоснежного белья, красные, зеленые, розовые, желтые флаконы на полках и в висячих стеклянных шкапчиках, стоявший в комнате легкий спиртной запах, — все это доставляло беспричинную радость Мусе. Парикмахер, странно потрясая щипцами, восторженно хвалил ее волосы. Одновременно с завивкой, миловидная дама, со слегка обиженным видом, полировала ей ногти. Это сочетание двух производившихся над ней работ еще усилило у Муси радостное впечатление напряженной деятельности. Приятны были даже глупые комплименты парикмахера, — так столичный артист на гастролях не без удовольствия читает похвалы в провинциальной газете. — «Ah, Madame, des cheveux comme ça, je peux bien dire qu’on n’en voit pas souvent de nos jours»[154], — говорил парикмахер с озабоченным видом, явно означавшим тревогу за будущее дамских волос. Этот старательно стилизованный под дурачка человек оказался художником своего дела, и Муся по первым же его движениям оценила подлинный дар, — как папа Бенедикт XI оценил гений Джотто по нарисованному им обыкновеннейшему кругу. Миловидная дама находила преувеличенными похвалы парикмахера и подчеркнуто-неприятно молчала. Она, по-видимому, не одобрила и бриллиантовых шпилек, которые парикмахер взял у Муси с восторженным «Oh!..» и очень ловко вколол в шиньон… «Да, все хорошо, чудесно, — думала Муся, — потом будет шампанское, Браун… Я скажу ему… Нет, не надо придумывать наперед, буду говорить, что придет в голову, и выйдет отлично…» — «Выйдет отлично», — подтверждало милое зеркало в белой раме. У Муси были любимцы среди зеркал. — «Выйдет отлично», — подтверждала своим треском машинка. Ток нагретого воздуха щекотал кожу. Запах жженой бумаги и одеколона приятно смешивался с грушевым запахом лака для ногтей. Муся радостно вспомнила о своем подарке отцу, которому эта машинка доставила такое удовольствие. «Бедный папа», — подумала она привычными в последнее время словами.
Потом у себя в номере Муся долго занималась туалетом. Надела черную combinaison[155] под черное тюлевое платье, и к нему темно-серые чулки, — такое соединение было последней парижской новинкой; едва ли впрочем Браун или даже Серизье могли оценить это или хотя бы заметить. «Да, все-таки вышла отличная поездка!.. Сегодня, после шампанского, я знаю, будет мило, я всегда это чувствую наперед…» Ей хотелось играть на рояле, но рояля не было. Это для нее было большим лишением — после Петербурга они все время жили по гостиницам. «Как только устроимся, прежде всего купим Стейнвэй… И, право, надо будет заняться музыкой серьезно…» Ей вспомнился концерт знаменитого пианиста в тот день, когда Вильсон читал о Лиге Наций, — наглые, торопливые звуки, наскакивавшие на божественную простую фразу
— Господина Клервилля нет дома… Кто говорит?
Незнакомый человек помолчал несколько секунд и спросил, еще печальней и настойчивей, госпожу Клервилль.
— Это я… Что такое? — произнесла, бледнея, Муся. Мысль об отце вдруг ее поразила. «Нет, не может быть, ведь два часа тому назад было совсем хорошо…» — Что? Кто говорит?
Говорил хозяин виллы «Альпийская Роза». Госпожу Клервилль просят немедленно приехать… «Да, немедленно, сию минуту. По телефону неудобно говорить… Да, к сожалению, господину Кременецкому худо…»
— …Я …Я сейчас, — сорвавшимся голосом сказала Муся. Она повесила трубку, снова было схватилась за нее, но уже было поздно: сообщение прервали. «Боже мой, что же это! — задыхаясь, подумала она. — Нет, не может быть, ведь только два часа тому назад…» Муся растерянно взглянула в зеркало. «Что ж это… Так бежать, в этом платье? Не переодеваться же… А обед!.. Куда звонить? Его там не знают. Он сказал: худо… Неужели?..» У нее вдруг рыданья подступили к горлу. Она опустилась на стул, потом вскочила, побежала к двери, вернулась за манто и выбежала в коридор.
XXIV
Решено было устроить похороны без религиозных обрядов. Семен Исидорович по документам значился лютеранином. Мусе однако показалось странным приглашать пастора, — так представление о пасторе не связывалось в ее памяти с отцом. Тамара Матвеевна лежала в кресле, то безжизненно как труп, то истерически рыдая и колотясь головой о стол. Муся все же спросила ее, как следует похоронить отца. Получить ответ было нелегко. Тамара Матвеевна долго не понимала, чего от нее хотят, затем проговорила: «Сделай, как хочешь, Мусенька, дорогая… Сделай, как нужно», — и зарыдала. Через некоторое время она вспомнила, что однажды в Петербурге Семен Исидорович, после чьих-то похорон, выразил удивление, отчего в России не разрешают сжигать тела, — ведь это чище и красивее.
— Так он сказал, папа, папа, я помню… Это он в столовой сказал, за столом, на его месте… На его месте… Я все помню… Я все отлично помню… Откланяться… Он сказал: честь имею откланяться… — рыдая, говорила Тамара Матвеевна.
— Тогда, по-моему, вопрос решен, — ответила Муся и попросила мужа навести справки на кладбище.
На эту ночь Муся осталась в «Альпийской розе». Хозяин, добрый и приветливый человек, тяжело вздыхая, сделал все, что мог, несмотря на огорчения и неудобства, которые причинил ему русский гость. Жилец, снимавший комнату рядом с Кременецкими, с полной готовностью и даже с видимым облегчением, согласился уступить свой номер вдове умершего соседа и перебрался во второй этаж. Нашлась комната и для Муси. Клервилль привез жене все нужное из Национальной Гостиницы и довольно настойчиво говорил, что и сам останется в «Альпийской розе». Но Муся решительно это отклонила.
Около полуночи Тамара Матвеевна задремала в кресле — ни за что не хотела лечь в постель, — потом проснулась с ужасом и стыдом — как могла заснуть! — и снова заснула. Муся перешла в свою комнату. На столе лежал незапечатанный конверт, адресованный на ее имя. В нем оказалось объявление на плотной глянцевитой бумаге, очень похожее на те, что раздаются в агентствах по устройству путешествий. В объявлении подробно излагались, на немецком языке, преимущества сожжения тел; перечислялись ученые, политические деятели, титулованные лица, очень сочувствовавшие такому способу погребения; указывалось, что в сожжении нет ничего противного религии и что сам Лютер отзывался о нем одобрительно. Были и рисунки, со странными названиями: урна, крематорий, колумбарий. Исходил листок от союза
За эти ужасные пять часов она просто не имела времени подумать об отце. Теперь у нее в памяти встал какой-то вечер в Петербурге, осенний или зимний холодный вечер, уютная комната, ярко освещенная желтоватым светом… Муся не представляла себе, какой это был вечер и какая комната, — в их квартире как будто такой не было, — да она и не видела этой комнаты ясно, — только теплый желтый свет, особенно уютный от холода и мрака на дворе. В этой комнате ее отец делал что-то уверенное, радостное, доброе.