какой некоторые невежды прерывают чей-нибудь рассказ, чтобы вставить какой-то вздор, некстати пришедший им в голову – так внимание дает силы и побуждает рассказчика не прерывать своего рассказа. Эта ошибка, в которую впадают многие, очень достойна порицания, ибо она доказывает дурной вкус или малый разум. Тот, кто не хочет слушать, что говорит другой, вполне может отойти в сторону и дать возможность слушать тому, кому это доставляет удовольствие; однако некоторые обладают таким необыкновенным характером или способностью, что стараются очень неразумно и еще менее учтиво прервать рассказчика, делая это или для того, чтобы испортить впечатление от его рассказа, или не понимая его, что вернее. Наградой того, кто хорошо говорит, служит внимание, какое ему оказывают, и даже если бы он говорил не очень гладко, все же очень большая неучтивость не одобрить, что он рассказывает, потому что, в конце концов, он старается, чтобы это понравилось, и говорит, насколько может и умеет лучше.
Есть род людей, говорящих с перебоями, вследствие недостатка связности и запаса сведений для темы разговора, так что после того, как им ответят, даже если бы изменился первый сюжет, они спешат с тем, что приходит им в голову, независимо от прежнего их намерения. Это – глупость и невнимательность, делающая неприятным того, кто так поступает, и таких следует избегать в беседе, ибо они являются помехой для того, кто говорит, и для тех, кто слушает; а если это делается со злым умыслом очернить рассказчика – ибо все это может делать зависть, – то это непростительная злонамеренность, заслуживающая столь же дурного отношения, так как это можно встретить только в людях пустых, как в отношении ума, так и образования. И это распространяется настолько, что даже в книгах, которые печатаются, не избегают позорного и имеющего дурное происхождение желания прибегать к хорошо известным, нарушающим благонравие выходкам. Книги, подлежащие изданию, должны доставлять поучение и удовольствие, чтобы они наставляли и развлекали, а те, кто не имеет таланта для этого, – так как они этого уже не достигнут, – пусть не поддаются соблазну говорить непристойности, оскорбляющие людей с добрым именем, или пусть не пишут; ибо не должно все быть танцами мечей,[263] чтобы после них не оставалось никакой пользы и никакого воспоминания, какое сохранялось бы в душе. Книги, которые отдаются в печать, должны отличаться большой чистотой и безупречностью языка; чистотой в выборе слов и пристойности понятий и безупречностью в том, чтобы не примешивать никаких низостей, выходящих за пределы содержания, – как, например, клеветы или неуважения к тому, что делают другие, в особенности когда они направлены против того, кто умеет говорить и знает, что говорить, – и выраженных так плохо, что словно указывают пальцем, благодаря чему обнаруживается невежество авторов, подрывается доверие к их сочинениям, раскрывается их зависть и выказывается их злонамеренность.
Возвращаясь к вопросу о рассказывании, я скажу, что в беседах надлежит давать возможность говорить тому, кто говорит, а тот должен быть настолько осмотрительным, чтобы не распространяться излишне, не отклоняться от темы и не желать говорить только одному, ибо он должен дать возможность отвечать ему.
Я, повествуя о своей жизни, не подумал о том, что отшельник мог устать, слушая мою столь многословную речь. Но мне посчастливилось, ибо ему не только не надоело, но он опять начал побуждать меня, чтобы я продолжал осуществлять превосходное свое намерение, так как об этом он просил меня с самого начала; и, возвратившись к беседе с ним, я продолжал.
Глава II
Когда, или по предсказанию и знамению этой кометы,[264] или потому, что так было ведомо и угодно Господу Богу, умер король Португалии дон Себастьян в той знаменитой битве, где сошлись три короля и все три были убиты, то наследовавший ему кардинал дон Энрике, дядя Филиппа Второго, призвал своего племянника унаследовать королевство,[265] и вся Кастилия и Андалусия пришли в движение, чтобы служить своему королю с любовью и повиновением, какие Испания всегда питала к своим законным королям. Я прибыл из Вальядолида в Мадрид и, следуя изменчивости своего характера и общему мнению, отправился в Севилью, с намерением переправиться в Италию, так как я не смог прибыть вовремя, чтобы сесть на корабли, отправлявшиеся в Африку.[266] Я наслаждался величием этого славного города, преисполненного тысячи преимуществ, сокровищницы и собирательницы неизмеримого богатства, посылаемого океаном, за исключением того, которое он оставляет для себя скрытым навеки в его глубоких песках.
Когда затихли или, правильнее сказать, были приведены в лучшее состояние португальские дела, я остался на некоторое время в Севилье, где среди многих случившихся со мной приключений было одно, в котором я выказал большую отвагу. В то время был – и думаю даже, что есть и теперь, – сорт людей, не похожих ни на христиан, ни на мавров, ни на язычников, а религия их заключается в поклонении богине хвастовства, так как им кажется, что раз они принадлежат к этому братству, то их будут считать и почитать за храбрецов не потому, что они были такими, а только потому, что такими казались.
Случилось мне, проходя по Генуэзской улице,[267] столкнуться с одним из таких людей, причем я встретился с ним таким образом, что для того, чтобы мне пройти по сухому месту, я заставил его пройти по грязи. Он обернулся ко мне и с высоты своего величия сказал мне:
– Сеньор маркизище, вы не видите, как вы идете?
– Простите, ваша милость, – сказал я ему, – ибо я сделал это неумышленно.
– Так если бы вы сделали это умышленно, – возразил он, – разве вы не лежали бы уже в саване?
При мне не было шпаги, так как я шел в одежде студента – звание, которым я всегда гордился, – и поэтому я вел себя со всей возможной скромностью, а он со всем высокомерием, каким обладают люди такого сорта.
Я сказал ему:
– Преступление не было таким тяжким, чтобы заслуживать столь великого наказания.
Тогда он сказал мне:
– Прикидываясь дурачком, вы, вероятно, не знаете, с кем вы встретились; но будьте спокойны, я не хочу наказывать вас больше, чем отсчитав на ваших щеках сорок пальцев, – что, по моим расчетам, составляло восемь пощечин.
Я подождал его, и когда он подошел, подняв руки, чтобы привести в исполнение наказание, я воспользовался одним приемом, который у меня всегда хорошо удавался. И было так, что, когда он подходил, поглощенный своим делом, я сделал свое, – и, схватив его шпагу за эфес, я со всей возможной быстротой вытащил ее из ножен. В тот же самый момент я влепил ему в лицо свои пять пальцев и ранил эфесом шпаги в левую щеку.
Увидя себя обезоруженным, он пустился бежать к Градас,[268] а несколько портных начали кричать:
– Победил, победил студент! – И они предупредили меня: – Уходите отсюда, потому что он пошел звать укрывшихся там, и они сейчас же вернутся сюда.
Я пошел в Сан-Франсиско,[269] а этот негодяй, очень бледный, без шпаги, вошел в Апельсиновый корраль,[270] волоча за собой плащ, с залитым кровью лицом, и когда его спросили, что произошло, он ответил, что его окружили тридцать человек и, схватив его, отняли у него шпагу, а когда они его ранили, он зубами отбился от них, откусив одному из них нос, а теперь он пришел за шпагой и щитом, чтобы искрошить их всех в куски. Они поспешили на то место, где произошла ссора, но все ремесленники говорили в мою пользу, на что один из пришедших, сгорбленный человек ниже среднего роста, левша, к которому все, казалось, относились с уважением, сказал:
– Ну ладно, у этого человечка, вероятно, хорошая печенка, поэтому нужно их сделать друзьями, потому что раненый – друг всех почтенных членов братства, не пройдет и двух часов, как он будет другом многих, если об этом узнают; позовите бедного малого.
Ремесленники позвали меня, привели также и другого, и, чтобы заключить дружбу, я должен был всех их повести в таверну Пинто и поставить им фанегу касальского;[271] все тогда в один голос сказали:
– Хороший парень; он вполне достоин вступить в наше братство.
Глава III