– Действительно, – сказал я, – он такой прекрасный ребенок, что я хотел бы быть пригодным и знать много, чтобы сделать его большим человеком; но ему недостает одной вещи, чтобы стать таким совершенным и выдающимся.
К этому разговору внимательно прислушивались другие мавры, и отец спросил:
– Чего же ему недостает?
– Того, что лишнее для вашей милости, – ответил я.
– Что же для меня лишнее? – сказал отец.
– Крещение, – ответил я, – потому что оно перестало быть вам нужным.
Он схватил палку, чтобы ударить меня, но в тот же момент я схватил мальчика, чтобы прикрыть себя им. Палка выпала у него из рук, на что все рассмеялись, а у отца смягчился гнев, из-за которого он мог бы ударить палкой собственного сына. Он притворился очень рассерженным, чтобы не уронить себя перед товарищами или солдатами, которые считали его в самом деле великим блюстителем собачьей или турецкой веры, хотя я почувствовал, несмотря на то что очень мало знал его, что он склонен вернуться к католической истине.
– Ради чего, по-вашему, – сказал он, – я прибыл из Испании в Алжир, как не для того, чтобы опустошать все эти берега, как я делал всегда, когда мог? И я буду причинять гораздо больше зла, чем причинял до сих пор.
Так как думали, что он рассержен, то хотели отправить меня на весла, но он сказал:
– Оставьте его, потому что каждый обязан заступаться за свою религию; и, будучи турком, он поступил бы точно так же, как поступает теперь.
– Да, поступил бы, – сказал я, – но не будучи мавром.
И чтобы еще больше успокоить свое раздражение, он велел мне взять гитару, которую мы захватили из пещеры; я сделал это, вспоминая о пении сынов Израиля, когда они шли в свой плен.[319] В то время как я пел под звуки своей гитары, они плыли с попутным ветром, очень веселые, не встречая ни перемены на море, ни помехи со стороны врагов, пока не показались башни на берегу Алжира, а потом и город. Так как их считали уже погибшими, то, увидев, что это были галеоты ренегата, их встретили с великим ликованием. Они вошли в гавань, и когда там узнали, что он возвратился и даже с добычей, радость была так велика, что его встретили громкими радостными криками, играли на трубах и хабебах[320] и других инструментах, какие у них в употреблении, больше производя беспорядочный шум, чем доставляя удовольствие ушам. Встретить ренегата вышли его жена и дочь, настоящая испанка по внешности и изяществу, белая и белокурая, с красивыми зелеными глазами, так что она в самом деле больше была похожа на уроженку Франции, чем на выросшую в Алжире; она обладала немного орлиным носом, веселым и очень приятным лицом и прекрасной фигурой. Ренегат, бывший человеком разумным, всех своих детей обучил испанскому языку, на котором с ним и заговорила с большой нежностью его дочь, причем слезы бежали по ее зарумянившимся щекам, ибо раньше им сообщили дурные вести, а теперь радость вызвала эти слезы из сердца. Я выказал им очень большую почтительность, дочери прежде, чем матери, потому что природа склонила меня к ней с великой силой. Я сказал своему господину:
– Я считаю, сеньор, очень счастливым свой плен, так как помимо того, что я встретил столь благородного кабальеро, он сделал меня рабом такой дочери и жены, скорее похожих на ангелов, чем на земные создания.
– Ах, отец мой, – сказала девушка, – до чего же учтивы испанцы!
– Они могут, – сказал отец, – научить учтивости все народы света. А этот невольник в особенности, потому что он благородный дворянин из горных провинций и очень рассудительный.
– Это заметно, – сказала дочь. – Но почему же он так дурно одет? Пусть ваша милость велит ему одеться по-испански.
– Все это будет, дочь моя, – ответил отец, – мы теперь хотим отдохнуть от утомительного морского пути, раз мы вернулись свободными и невредимыми.
Глава IX
Я нашел очень приятное покровительство в дочери и матери; но в особенности в дочери, потому что, слыша, как много хорошего ее отец говорит об Испании, – так как всегда более желанно то, чего нет, – она очень стремилась видеть вещи из Испании и ее обитателей, ибо природа влекла ее по этому пути. Она обращалась со мной ласковее, чем с другими невольниками; но я служил более охотно, чем они, как потому, что я видел, так и потому, что не шел в Алжир неохотно, рассчитывая увидеть своего брата, бывшего там пленником,[321] и мне посчастливилось, так как еще прежде, чем я осведомился о нем, я узнал, что он подговорил других рабов убить своих хозяев, а потом сесть в лодку и положиться на судьбу или, лучше сказать, на волю Божью. Так как остальные не решились на это, он один привел в исполнение свой замысел, и у него так хорошо все вышло, что он прибыл в Испанию и умер потом около Хателета;[322] так что если бы узнали, что это был мой брат, то, может быть, это плохо отразилось бы на мне.
Я служил своим господам, насколько мог, с величайшей охотой и старанием, и моя служба была для них более приятна, нежели услуги других невольников, потому что необходимость она превращала в добродетель; и так как с самого начала я приобрел их благосклонность, я легко сохранил ее потом.
Я заметил, что девушка, моя госпожа, помимо ее хорошего обращения со мной, всегда, когда она проходила там, где я мог ее видеть, изменялась в лице и у нее дрожали руки, так что иногда казалось, будто она ударяет по клавишам. Сначала я приписал это ее большой скромности; но благодаря постоянству, с каким это происходило, и той опытности, какой я обладал в подобных случаях, – а она была немалой, – я распознал ее болезнь. Каждый день она отдавала мне миллион приказаний, отдавать которые было не ее дело и не мое дело исполнять; но я признаюсь, что я радовался в душе возможности услужить ей и хотел, чтобы она приказывала мне еще больше. Всевозможные безделушки, какие попадали в мои руки или я сам делал, оказывались в ее руках, причем она говорила, что они были из Испании; дошло до того, что однажды, остановившись с красным как мак лицом, она сказала мне, что, если бы из Испании не прибыло ничего другого кроме того, кто ей давал эти вещи, ей было бы достаточно и этого; и сейчас же бросилась бежать и спряталась.
Я этими милостями был чрезвычайно тронут; но я подумал о положении, в каком я находился, и о том, что, когда мне нужно было думать о свободе для тела, я мог потерять свободу души и что наименьшей бедой, какая могла случиться со мной, было бы остаться в доме в качестве зятя. Я одумался и в одиночестве упрекал себя; но чем больше я возражал себе, тем меньше я находил в себе стойкости. Средство против этих страстей скорее заключается в том, чтобы оставить их, как они есть, чем копаться в них, ища забвения или пути к нему. Я замечал, что в то время, когда эти страсти входят в человека, они охватывают его настолько, что делают не способным ни к чему другому. Я убеждал себя, что я мог бы нести это приятное бремя, чтобы развлечься, но опытность уже научила меня, что любовь – это король, сила которого увеличивается, если дать ему власть. И я возражал себе в своих собственных мыслях, что не может быть неблагодарным тот, кто всегда хвастался противным. Хотя при этом мне представлялось подозрение, которое могло бы появиться у родителей, если бы они заметили какое-нибудь доказательство взаимной склонности; меня отталкивало от этого еще то, что я находился среди врагов моего народа и веры, что я