приветливым видом и, подойдя к тому, который говорил по-испански, обратился к нему с величайшей почтительностью и смирением, называя его знатным кабальеро, давая ему таким образом понять, что мне это было известно. Он был этим очень доволен и сказал сопровождавшим его туркам, что я считал его благородным и знатным; он действительно, как я узнал потом, был из рода наиболее уважаемых морисков королевства Валенсии,[313] но отрекся от христианства, увезя с собой очень большое количество серебра и золота. Заметив, что для меня было выгодно польстить ему, назвав его кабальеро и благородным, я продолжал говорить ему приятное для его тщеславия, потому что он был начальником двух своих галеот, уцелевших из тех пятнадцати благодаря тому, что они укрылись от неблагоприятной погоды в маленькой бухте; на эти галеоты нас привели со связанными руками в тот же самый день, так как у нас не было тогда никакого средства избежать этого. И когда я бренчал на гитаре, мой господин отозвал меня в сторону и сказал по секрету:
– Продолжай так, как ты начал, потому что я начальник этих галеот и мне это будет выгодно для моей репутации, а тебе – для хорошего обращения с тобой.
Я в точности исполнил это, рассказывая, как будто он не слыхал этого, что он происходил от очень знатных родителей, благородных кабальеро.
Наша судьба была настолько несчастлива, что сейчас же поднялся благоприятный для них ветер и, повернув галеоты носами к Алжиру, они поплыли с попутным ветром, не трогая весел. С нас сняли испанское платье и одели нас как жалких невольников; и в то время как остальные мои товарищи были брошены на весла, меня начальник оставил для своих услуг.
Чтобы не молчать при гнавшем нас легком ветре, мой господин спросил меня, как меня зовут, кто я и какая у меня была профессия или ремесло. На первое я сказал ему, что я назывался Маркос де Обрегон, сын горцев из долины Кайона.[314]
Остальные, будучи заняты слушаньем одного турчонка, который превосходно пел, не могли слышать, о чем мы говорили; и поэтому, прежде чем ответить ему, я спросил, был ли он христианином или сыном христиан, потому что его внешность и вид и красота мальчика, сына его, указывали, что они были испанцами. Он ответил мне очень охотно, во-первых, потому, что ему было приятно иметь дело с христианами, во-вторых, потому, что остальные очень внимательно слушали маленького певца. Он сказал мне, что он был крещен, был сыном родителей-христиан и что он переселился в Алжир не потому, что он отвергал христианскую религию, – так как он хорошо знал, что это была религия истинная, в которой должны были спастись души, – а по другой причине.
– Я, – сказал он, – родился с душой и сердцем испанца и не мог перенести оскорблений, какие получал каждый день от людей, стоявших гораздо ниже меня, насилий, какие применяли по отношению ко мне и к моему богатству, – которое было немалым, – ибо я происходил из рода старинных христиан, подобно другим, которые также переселялись и переселяются каждый день не только из королевства Валенсии, откуда я родом, но и из королевства Гранады[315] и из всей Испании. Меня сильно огорчало, как и других, что я не был допущен к званиям и должностям магистратов[316] и к высшим почестям, и я видел, что это бесчестье будет продолжаться вечно и что для того, чтобы уничтожить эту несправедливость, недостаточно обладать внешними и внутренними признаками христианина. Потому что человек, который ни по происхождению, ни по унаследованным или приобретенным качествам не возвышался над землей и на два пальца, осмеливался поносить позорными именами человека, который был настоящим христианином и настоящим кабальеро; и в особенности потому, что видел, как недосягаемо было всякое средство против всего этого. Что можешь ты сказать мне на это?
– Во-первых, – ответил я, – что церковь уже очень тщательно обсуждала это; и, во-вторых, что тот, кто приобщен крещением к христианской вере, не должен поддаваться или настолько терять бодрость ни из-за какого случая или несчастья, какое с ним приключится, чтобы отпадать от этой веры.
– Во всем этом я с тобой согласен, – сказал турок. – Но какое человеческое терпение может вынести, чтобы человек низкий, без достоинств и неродовитый, происхождение которого настолько темно, что в стране забыли о начале его рода и потерялась память о его предках, – чтобы такой человек возгордился, становясь выше людей с большими заслугами и достоинствами, чем его?
– Так как Бог – праведный судья в таких делах, – ответил я, – то, если Он допускает оскорбление здесь, Он не откажет в награде там, хотя я утверждаю, что такое оскорбление может заключаться не в статутах, касающихся церковных дел,[317] потому что там все это очень точно определено, а только в порочном намерении того, кто хочет обесчестить людей, которых он видит возвышающимися и преуспевающими на высоких и наиболее почитаемых поприщах.
– Они, – сказал мавр, – не будучи в состоянии сравняться с людьми, обладающими столь великими достоинствами, пользуются случаем, чтобы преступать статуты благодаря своей злонамеренности, и делают это не для того, чтобы укрепить их, не для того, чтобы служить Богу или церкви, а чтобы кичиться старыми грамотами,[318] как они говорят. И они почитают великим подвигом пустить клевету, они распространяют молву, которую зависть переносит с языка на язык, пока не уничтожат того, кого видят стоящим выше их, – а так как их происхождение было всегда настолько темным, что в нем не видно было ничего, что облагораживало бы их, и так как нищете никто не завидует, то их оставляли в покое, не зная, кто они, считая их за старых христиан, потому что их не знали и даже не имели сведений, что такие люди существовали на свете.
– Церковь, – сказал я, – устанавливает статуты не для того, чтобы лишать чести ближних, а для того, чтобы служить религии как можно лучше, соблюдая ее в добродетели и положенном благочестии.
Мой господин собирался мне ответить, но так как турчонок перестал петь, он велел мне замолчать и опять спросил меня о том, с чего начал. Я коротко ответил ему на все, сказав:
– Я горец из окрестностей Сантандера, из долины Канона, хотя родился в Андалусии; зовут меня Маркос де Обрегон; не знаю никакого ремесла, потому что в Испании идальго этому не обучаются, ибо они скорее предпочитают терпеть нужду или служить, чем быть ремесленниками; благородство гор было добыто оружием и сохранялось военной службой королям; и не должно марать его, занимаясь низкими ремеслами, потому что там довольствуются тем немногим, что имеют, испытывая самое худшее, но сохраняя законы идальгии, заключающиеся в том, чтобы ходить рваным и обтрепанным, но в перчатках и в чулках с подвязками.
– Ну, я сделаю так, – сказал мой господин, – что вы очень хорошо научитесь ремеслу.
Тогда один из моих товарищей, ставший гребцом, ответил:
– Этого, по крайней мере, не сделаю я, потому что не должны в Испании говорить, что идальго из рода Мантилья занялся в Алжире ремеслом.
– Как, собака, – сказал мой господин, – ты на веслах и продолжаешь думать о тщеславии? Дать этому идальго полсотни палок.
– Я умоляю вашу милость, – сказал я, – простить его невежество и тщеславие; потому что он больше ничего не умеет, он не идальго и не имеет к идальго большего отношения, чем это самомнение, состоящее у него не в поступках, подобающих идальго, а только в разговорах об этом, для того чтобы есть, не трудясь. И это не первый бродяга, какие бывали в этой семье, если он из нее. – А ему я сказал: – Глупец, разве сейчас подходящее время и положение, чтобы мы могли отказываться от того, что нам прикажут? Теперь мы должны научиться быть смиренными, потому что повиновение подчиняет нашу волю желанию другого. Подчиненная воля не может иметь выбора. В тот момент, когда человек теряет свободу, он перестает быть господином своих поступков. У него есть только одно средство, чтобы быть немного свободным, – это приучить себя к терпению и смирению, а не ждать, чтобы нас принудили делать то, что неизбежно придется делать. Если мы теперь же не начнем привыкать к терпению, то мы сделаем это благодаря наказанию. Ибо повиноваться высшему – это значит сделать его нашим рабом. Как смирение порождает любовь, так гордость порождает ненависть. Расположение к рабу должно рождаться из благосклонности господина, а она приобретается кротким смирением. Здесь мы рабы, и если мы смиримся, чтобы исполнить нашу обязанность, с нами будут обращаться как со свободными, а не как с рабами.
– О, как ты хорошо говоришь! – сказал наш господин. – И как я рад, что встретился с тобой, ибо ты можешь стать наставником моего сына, потому что пока я не встретил такого христианина, как ты, я не мог найти для сына наставника, так как здесь нет никого, кто знал бы правила, которым у христиан обучают малолетних.