прошел португальский кабальеро с шестью пажами и двумя очень хорошо, по кастильской моде, одетыми лакеями, и когда он снял шапку перед церковью, мы сняли из учтивости свои перед ним.
Он обернулся, словно оскорбленный, и сказал мне:
– Смотрите, сеньор кастилец, я снял шапку не перед вами, а перед Святыми Дарами, – а я на это ответил:
– Но я снял свою перед вашей милостью. Сокрушенный этим ответом, португалец сказал:
– Так я тоже снял перед вами, сеньор кастилец.
По улице Атамбор[293] проходили португалец с кастильцем, и так как португалец шел, влюбленно посматривая на окна, он не заметил ямы, куда оступился и растянулся лицом вниз. Кастилец сказал ему:
– Помоги вам Бог, – а португалец ответил:
– Он уже не может помочь.
Когда трое кастильцев играли с одним португальцем в кинола,[294] он обманул их чрезвычайно ловко; ибо, когда у него на руках оказалось пятьдесят пять очков, после игры без флюса и кинолы, он, пренебрежительно смотря на карты, сказал про себя, но так, что это можно было расслышать:
– Годы Магомета.
Остальные, имея на руках хорошую игру и видя, что она пропадает, понтировали свою ставку; он принял, и когда один сбросил пятьдесят, а другие то, что у них было, португалец бросил свои пятьдесят пять очков и перехватил у них ставку. Один из них сказал:
– Как же ваша милость сказала, что у вас число лет Магомета, – а это сорок восемь лет, – тогда как у вас было пятьдесят пять?
Португалец ответил:
– А я думал, что Магомет был старше.
Я мог бы привести еще другие превосходнейшие рассказы и остроты, но оставляю их, чтобы избежать многословия.
В это время в Севилье появилась сильнейшая чума, и правительством было поэтому предписано убивать всех собак и кошек, чтобы они не переносили заразы из одного дома в другой. Я, заботясь о спасении своей жизни, отправился в Сан-Лукар,[295] в дом герцога Мединасидонья, и когда я плыл по реке, то на протяжении всех этих пятнадцати лиг было такое множество утопленных кошек и собак, что иногда приходилось останавливать лодку или направлять ее по другой стороне.
Глава VII
Мы сели в Сан-Лукаре на корабль не при очень благоприятной погоде. Прошли в виду Гибралтара по проливу, который был местами настолько узок, что казалось, будто можно достать рукой до того и другого берега. Увидели Кальпе,[296] столь достопамятный по своей древности и еще более замечательный по сторожу или дозорному, какой был там в то время и еще много лет спустя, обладавшему таким невероятно острым зрением, что за все время, пока он нес эту службу, берегам Андалусии не было нанесено никакого вреда со стороны берегов Тетуана,[297] потому что, когда в Африке вооружались галеоты, он видел их с Пеньона[298] и сообщал об этом сигнальным огнем или дымом. Я был свидетелем, как однажды, когда на Пеньоне было несколько кабальеро из Ронды и Гибралтара, Мартин Лопес – ибо так звали дозорного – сказал:
– Завтра к вечеру будет нападение, потому что вооружаются галеоты на реке Тетуан, – а это было больше чем в двадцати лигах оттуда, и я думаю, что как бы ни превозносили то, что делал со своим зрением Линсе,[299] который был человеком, а не животным, как некоторые думают, – это не превосходит подвигов Мартина Лопеса; действительно, корсары боялись его больше, чем тех судов, какие по его сигналам выходили против них.
Попутно я хочу разъяснить одно недоразумение, очень распространенное между людьми, мало привязанными к чтению и заблуждающимися, думая, что то, что называют Геркулесовыми столпами, есть действительно несколько столбов, которые Геркулес сам поставил в Гибралтарском проливе, – и другое, еще большее заблуждение, именно – когда говорят, что это те колонны, которые велел поставить на севильской Аламеде дон Франсиско Салата, первый граф де Барахас. На самом же деле эти два столпа такие: один – это Пеньон Гибралтара, столь высокий, что проходящие проливом высокобортные корабли оттуда кажутся совсем маленькими. Другим столпом является другая очень высокая гора в Африке, причем обе горы соответствуют одна другой. Так говорит об этом Помпонио Мела[300] («De situ orbis»).
Возвращаясь к своему рассказу, я скажу, что мы прошли вдоль берега у Марбельи, Малаги, Картахены и Аликанте[301] и наконец, выйдя в открытое море, достигли Балеарских островов, куда нас не допустили из-за дурных слухов о чуме на западе; так что с Майорки в нас даже сделали три или четыре выстрела. У нас не было ветра, и мы лавировали около этого берега, пока не увидели, что зажглись пятнадцать огней, повергнувших нас в большую тревогу; потому что, когда распространилась в Алжире молва о богатстве, какое вез галион такого знатного вельможи, на каперство вышли, разыскивая нас, пятнадцать галеот,[302] которые наносили большой ущерб всему побережью и могли бы причинить вред и нам, если ветер будет для них благоприятен и если допустит это Бог. Получив это предупреждение, сделанное нам с дозорных башен, мы вышли в открытое море, укрепляя корпус корабля и другие нуждавшиеся в этом части мешками с шерстью и другими вещами, которые находились на судне для этой цели. Были распределены места и посты, как это считали нужным капитаны и старые солдаты, бывшие на галионе. Приготовившись таким образом, мы стали дожидаться галеот, которые уже подходили, построившись полумесяцем, [303] и так как галиону не хватало ветра, а они плыли, сильно ударяя веслами, то они подошли настолько близко, что мы могли стрелять по ним из пушек.
Уже решившись умереть или потопить их, наш галион выстрелил из двух пушек так счастливо, что эти выстрелы заставили исчезнуть одну из пятнадцати галеот, и в тот же самый момент мы получили такой яростный ветер с кормы, что мы в один миг потеряли галеоты из вида. Ветер до такой степени усилился, что сломал нам бизань-мачту, разорвав паруса и такелаж на остальных, и захватил нас с такой яростью, что меньше чем в двенадцать часов пригнал нас к городу Фригус[304] во Франции. Но здесь нас захватил другой, противный, ветер с носа, и мы совсем сбились с пути, возвращаясь назад с такой же быстротой, с какой мчались туда. Галион был очень ходким парусником, достаточно прочным, чтобы нам не погибнуть, и с одной только фок-мачтой в носовой части мы могли управляться благодаря большой крепости галиона. Но на третий день бури корма начала расползаться и скрипеть, как будто человек, который жалобно стонет. Благодаря этому моряки начали приходить в уныние и решили покинуть нас, тайком перебравшись на большую лодку, которая была привязана за кормой. Но так как их заметили солдаты, не страдавшие морской болезнью, то им помешали осуществить это.
Видя опасность, все мы решили исповедаться и поручить себя Богу. Но когда мы собрались, чтобы выполнить это при помощи двух находившихся на галионе монахов, то они до того страдали от морской болезни, что их рвало прямо нам в бороду и грудь, и так как волны наклоняли судно то на одну сторону, то на другую, – то стоявшие у одного борта падали на стоявших у другого, и сейчас же эти падали на тех. Одна обезьяна прыгала со снасти на снасть и с мачты на мачту, болтая на своем языке, пока прокатившаяся по судну огромнейшая волна не унесла ее и не оставила нас всех хорошо освеженными. Бедная обезьяна очень долго держалась на поверхности воды, прося помощи, но в конце концов море ее поглотило. Моряки везли с собой попугая, который был посажен в прочную клетку, укрепленную на дозорной корзине,[305] и который все время говорил: «Как поживаешь, попка? Как пленник, собака, собака, собака»; никогда в жизни он не говорил этого более верно, чем тогда. На этом обратном пути Бог направил нас вторично мимо Майорки к гавани на одном маленьком островке, называемом Кабрера,[306] и когда мы заворачивали за мыс, чувствуя себя уже немного ободренными, горы воды нас опять отбросили в открытое море, где мы снова должны были страдать от той же самой бури.
Несколько моряков чрезмерно нагрузились вином и растянулись около корабельного очага, чтобы