собачье.
Сначала Конни решил, что это временно, какой-то провал, из которого она скоро выберется. Ведь она была «сильной и гордой» женщиной. Этим она и привлекла его с самого начала: неукротимостью, свободой от манер, которые, по мнению некоторых женщин, ценят мужчины: жеманная чувствительность, которая этим женщинам, возможно, и не свойственна, но которую они старательно изображают.
— Анита никогда не страдала ничем подобным. Мы были в одной упряжи, как говорилось в старину. Поэтому ее взгляд и показался мне таким странным. А дальше все становилось только хуже.
Какое-то время Конни объяснял странности усталостью, но такое объяснение годилось только до поры. Усталость может выражаться в раздражении, мелких ссорах и враждебных выпадах. Однако ничего подобного не происходило. Происходило нечто куда более глубокое, что-то на уровне изменения личности. Анита ничего не говорила, ничего не требовала и, кажется, ничего не ожидала. Она стояла у кухонного стола и лущила горох, пекла или занималась другим полезным делом, и при виде этой спины, этого затылка — может быть, немного повернутого, так, что взгляд упирался в пол, — Конни чувствовал вожделение, «которое постепенно становилось неприятным, так как подразумевало больше тяги к разрушению, чем любви…» Всякий раз он молча подходил и овладевал ею, прямо на месте, без прелюдий, нежных слов и ласк. «Как будто все, что она утратила, перешло ко мне». Конни обнаружил в себе брутальность загрубевших рук и наблюдал это качество словно со стороны, от него никуда нельзя было деться.
— Это было не насилие, — объяснял Конни. — Но какая-то грубость, с которой она мирилась или даже любила.
Казалось, Конни стыдится своих откровений, как и того, что они разоблачали. Если в этой исповеди обнажились муки совести, то терзали они его, должно быть, уже давно: Конни не приходилось подыскивать слова, как бывает, когда речь идет о свежем переживании. Эту историю он пересказывал про себя, раз за разом. Конни так и сказал: «Я так много об этом думал, переваривал…» Даже цапле-исповедальнику наскучила эта бесконечная история. О мужчине, который сбегал в домик из листвы и жаловался на судьбу, проклиная свои поступки, о женщине, которая так странно его предала.
— Вполне естественно, что мужчина чувствует себя заброшенным, когда появляется ребенок, когда их становится трое, — говорил он. — Но на этот раз все было непостижимо. Она стала уделять мне столько внимания, проявлять такую преданность, как никогда раньше. Не знаю, откуда взялась эта привязанность, эта зависимость. Она расстраивала меня, доводила до отчаяния, потому что я видел в ней не преданность, а предательство. Не на этой самоуничижающей, презирающей себя женщине я женился.
Я хотел сказать что-нибудь разумное, привести пример из собственной жизни. Но на ум шли только скучные прописные истины, поэтому я молчал.
— Более естественно для нее было бы раствориться в ребенке… Но она растворилась в чем-то другом. Или погрузилась. Или… не знаю. Мы могли умереть там.
— Умереть?
— От какой-нибудь древней чумы. Или холеры. Мы могли просто умереть от голода. По крайней мере, Камилла. Это было… непостижимо.
История подошла к концу, который больше, чем сама история, показывал, как ситуация, в которой они оказались, переломилась и перешла в новое качество. Пытаясь изложить обстоятельства произошедшего, Конни снова впал в бессвязность и стал прерывать рассказ комментариями, не имеющими отношения к делу, а порой сочиненными «задним числом». Он, скорее, описывал картину, чем действие. Сидя на огромном диване в центре европейской столицы, в относительно современной конторе, в начале третьего тысячелетия, мы говорили о недавних событиях так, словно они происходили в начале нашей эры. Ибо он описывал нелегкую судьбу мужчины, женщины и ребенка, которые двадцать лет назад подверглись тяжкому испытанию, лишившись связи с цивилизацией. Истерзанные бурями и холодом, неурожаями и голодом, они обреченно ждали предначертанного конца. В томительном ожидании женщина с цингой, выпадающими волосами, ломкими ногтями и скрофулезом тщетно выбирала вшей из овечьей шкуры, на которой лежал ребенок. Девочка искала грудь, в которой давно иссякло молоко, впадая в забытье от голода, на последней грани. Мужчина был изможден до предела, истощен бесплодным копанием, рубкой, тяжелой ношей, бесконечным поиском пропитания. Это была картина полной и непостижимой безнадежности «в паре километров от набитого провиантом магазина». Единственным проблеском жизни в их существовании оставались вспышки гнева мужчины, от которых женщина становилась еще более податливой и смиренной, и тогда он разъярялся еще больше, ведь именно это самоуничижение будило его злобу. Когда лето прошло и вечера стали темнее, он перебрался ночевать перед печью в большой избе, охраняя огонь и предпочитая холодный пол физическому соприкосновению с женщиной: она окончательно стала отталкивающей. Робкий взгляд даже не задавал вопрос: «Как ты хочешь меня — вот так?» Оставалось лишь само вопрошание, невыразимое ожидание момента, когда он ее оставит.
Остатки культуры и утонченности давали о себе знать, лишь когда мужчина с усилием выбирался во двор справить нужду; впрочем, это требовалось все реже: питались они жидкой похлебкой из кореньев и трав, приправленных парой крупиц соли. Конни беззастенчиво садился, оставляя открытой дверь нужника, и через просветы в кустарнике наблюдал за цаплей, ожидающей на своем камне. Но исповедовать больше было нечего. Птица смотрела на Конни с презрением.
Однажды по дороге оттуда, в конце августа, Конни замер на полпути, ощутив нечто совсем неожиданное. Западный ветер нес аромат духов или дезодоранта — аромат, струйкой пробравшийся сквозь заросли и валежник через дорогу, по которой долгие месяцы никто не ходил и не ездил. Конни спрятался за угол и стал смотреть на дорогу. Вскоре он услышал шаги, хруст сучьев, шелест травы, а через некоторое время увидел среди зелени красную куртку. Это была женщина. Конни, разумеется, не видел ее раньше. Он не знал, что делать, чем вооружиться — принести топор или просто броситься в избу и запереть дверь. Он заметил опасность и сумел понять, откуда она исходит, но из-за усталости и недоедания был слишком медлителен и туп, поэтому продолжал стоять за углом. Увидев лицо женщины в красной куртке, он вздрогнул.
— Она была перепугана, и, как бы я ни был слаб, все же осознал, что этот страх вызвал я, мы, наше состояние.
Вскоре стало ясно, что эта женщина — представитель фирмы, через которую была арендована изба: ей позвонила мать Конни, тщетно пытавшаяся разыскать сына. Дело было спешное, Конни следовало как можно скорее связаться с матерью. Передавая эту информацию, женщина говорила очень медленно и отчетливо, «словно общаясь с идиотом». Некоторые вещи она повторяла и подчеркивала во избежание невнимания или недоразумений. Выполнив свою миссию, она быстро отправилась прочь, сначала пятясь, чтобы не оказаться спиной к Конни и не выпустить его из поля зрения, как будто он представлял опасность. Через пару мгновений Конни услышал, как неподалеку резко тронулся автомобиль.
Но произошедшего было достаточно, чтобы Конни почувствовал призыв к возвращению.
— Он настиг меня, как выстрел. Состояние, в котором я находился, долго подкрадывалось, чтобы овладеть мною, но вышел я из него в одно мгновение. Мой отец был при смерти.
Днем позже семья ехала по трассе Е4 по направлению к Стокгольму, приведя автомобиль в рабочее состояние, вычистив и заперев избу.
— На похоронах мы выглядели обычной загорелой семьей.
Но трещина пошла.
— Хотя мы об этом и не говорили. Это просто… стыдно.
Странным отзвуком позже осенью пришел счет от фирмы, через которую они арендовали избу: сад пришлось обработать ядовитым составом, чтобы избавиться от особо вредного сорняка, посадка которого была произведена летом.
— Это те семена, что я нашел и посадил… Оказалось, что этот агрессивный сорняк искоренили пару веков назад, и никто не хотел его возвращения. Потребовалась санация всего двора.
Впрочем, была и другая версия произошедшего, другой взгляд на события, другое понимание — менее драматичное, более обнадеживающее. Эту версию позже изложила жена Конни. Ее рассказ опроверг многое из изложенного Конни, однако, несмотря на это, я не утратил доверия к нему.
— Мы нашли обратный путь, — сказал Конни. — Путь к себе, но не друг к другу. Помочь нам было нельзя, так как мы имели совершенно разное представление о том, что все-таки произошло. Это невозможно было описать.