казался высоким и в сумерках черным, словно осмоленным. За ним был чистый, белый снег, только следы уже были не человеческие, а птичьи.
«Боюсь! – ожгла мысль захолодевшую голову. – Я же смерти боюсь!»
Стрелок толкнул его за калитку. Андрей инстинктивно раскинул руки, чтобы уцепиться за столбы, но опоздал – под руками был воздух, а впереди – старая конюшня с распахнутыми воротами, возле которых стояли стрелки в черном и Андреевы сокамерники в исподнем.
«Отчего же я боюсь? – взывал Андрей, ощущая, как накапливаются слезы. – Как мне страшно… Жить хочу! Жить!.. Что со мной? Отчего?.. Надо молиться! Погоди, а как? Что говорить?.. Страшно!»
Тем временем сокамерников толкнули в конюшню, и сразу же там вспыхнул ослепительный свет. Он достал глаз, и Андрей сощурился, стрелки вскинули винтовки и ударили вразнобой, целя в яркий квадрат распахнутых ворот. Огонь из стволов слился со светом в конюшне, и сразу все погасло.
– Давай! – крикнули конвоиру Андрея. – Бегом!
Толкая в спину, конвоир погнал Андрея к воротам, пихнул последний раз и отскочил назад. Андрей встал перед черной пропастью конюшни. Темень выплывала оттуда как дым и казалась осязаемой.
«Молитву! – просил он про себя. – Молитву!.. Как? Отходную?!»
И не мог вспомнить ни единого слова, хотя много раз слышал; не мог и понимал, что уже не вспомнит, не успеет.
– Беги! – крикнули сзади, и в тот же миг свет ослепил. Он побежал слепым, выставив руки вперед. Белый искристый шар стоял перед глазами и убегал вместе с ним, а вернее, летел впереди, увлекая его за собой.
И в тот миг он ничего не видел, кроме этого света.
Он не помнил, сколько бежал. Сознание будто тоже было ослепленным и ничего не воспринимало, как и глаза.
Даже когда потух свет и Андрей оказался на улице, в первый момент он ничего не различал, кроме этого сияющего шара.
Бежать дальше было некуда – перед ним оказались деревянная стена. А в ушах все еще стоял крик- команда: «Беги!» Прильнув грудью к стене, он сморгнул пятно света и, обернувшись, увидел Деревнина. Андрей мгновенно узнал его, даже, скорее, угадал. Тот самый Деревнин, гимназист, пришедший к нему в отряд самообороны, Деревнин, который в двадцатом был освобожден Андреем из-под стражи и выпущен на волю со свидетельством о его партизанском прошлом.
– Оботрите ноги, – скомандовал Деревнин.
Андрей глянул на свои ноги – они по щиколотку были забрызганы чем-то серым и липким. Он забрел в сугроб и стал оттирать ступни, оставляя эту серость на белом снегу.
– Идите вперед! – приказал Деревнин, держа руки за спиной.
Послушно, повинуясь только чужому голосу, Андрей пошел по набитой, выпуклой тропинке вдоль стены конюшни. Деревнин вывел его с хозяйственного двора и впустил в изолятор.
– Надевайте, что получше, – бросил он. – Пимы вон лежат. В сапогах холодно.
Он ничего не слышал, кроме этого голоса, и подчинялся ему, как если бы это был голос с Неба.
Он натянул свои штаны, сунул ноги в чужие валенки, а Деревнин уже подавал полушубок – новый, добротный, отороченный мерлушкой по бортам и низу. Андрей машинально надел его, а Деревнин напялил ему на голову какую-то шапку и, оглянувшись на дверь, сказал полушепотом:
– Я ваше свидетельство помню. Все помню… Пошли!
Колодкин сидел в келье и, казалось, сидит так с ночи.
Разве что табаку в кисете поубавилось и махорочный дым висел под потолком.
– Вы условно расстрелянный, Березин, – объявил он. – Прошу помнить об этом всю жизнь. Подпишите!
Колодкин пододвинул к нему лист бумаги и, обмакнув перо, подал ручку. Андрей взял ее, забыв, для чего существуют ручки. Он смотрел на перо, на фиолетовую золотинку чернил на его кончике и не мог понять, что от него требуется.
– Подпишите! – повторил Колодкин. – Это подписка о неразглашении. Язык следует держать за зубами. Вы ничего здесь не видели, не слышали и ни о чем не знаете. Все ясно? Или повторить?
Андрей качнулся к столу, и ему показалось, что он только сейчас первый раз вздохнул, сделал первый вздох после того, как получил команду бежать. Он увидел перед собой лист бумаги с машинописным текстом, опустил на него руку с пером и с трудом вывел корявую подпись.
– Проводите, Деревнин, – бросил Колодкин и сунул лист в папку. – Помните, Березин, пока условно.
Самокатки на ногах были новые, необмятые и сковывали шаг, как деревянные. Деревнин остановил Андрея возле ворот монастыря, велел часовому отомкнуть калитку. Брякнул замок, окованная калитка распахнулась, и вновь перед Андреем возник порог.
– Идите, – поторопил Деревнин. – Ну? Шагайте!
В белом прямоугольнике растворенной калитки он увидел Любушку. Она стояла, как на картине, плоская, неживая, неподвижная.
Андрей переступил порог и встал.
А Любушка вдруг упала на колени, поползла вперед и стала креститься, шевеля белыми губами. Андрею почудилось, будто она молится на него. Однако он поднял голову и увидел надвратную фресковую икону Божьей Матери, проступающую сквозь серую муть гашеной извести…
– Есть хочу! – будто бы закричал он. – Есть хочу!..
Но все-таки голос и разум к нему вернулись позже, когда Любушка, закутав Андрея в тулупы, гнала коня по поющей санной дороге.
– Дети? – спрашивал он, пытаясь пробиться из парного тепла овчины. – Где дети?
Она стегала мерина по-мужски, с оттяжкой, и, жмурясь от снежной пыли из-под копыт, смотрела вперед.
– Люба! Дети! – стонал он, выворачивая голову из тулупной тяжести. – Услышь меня! Любушка!
Она услышала, обернувшись к нему белым, захолодевшим лицом, крикнула:
– Дома дети, Андрюша! Дома, милый!.. Н-но! Н-но, пошел!
Мерин срывался в галоп, и снежная круговерть дымилась над пустынной дорогой.
В Березино приехали вечером. Конь, подвернув к воротам дома, завалился в оглоблях, забился, цепляя копытами снег, и захрапел. Андрея втащили в избу на руках, подняли на жарко истопленную печь. Дети испуганно жались друг к другу, не понимая, что происходит. А Петр улыбнулся с таинственной радостью и сказал:
– Папа родил…
Последняя дочь, Лена, появилась на свет неожиданно, до срока, причем не в избе, а в санях, когда Андрей с Любушкой поехали за соломой, и вместо соломы привезли они сверточек, и дети так же перепугались, когда Андрей внес на руках и мать и новорожденную. Видимо, и сейчас дети не могли взять в толк, что случилось с их отцом. По их разумению, отец, как самый сильный человек на свете, не мог быть таким слабым и беспомощным. И если это произошло, то значит, случилось невероятное, непонятное для детского воображения событие.
Андрей позвал детей к себе, и дочки немедленно взобрались на печь, сыновья же остались на приступках – всем места не хватило. Любушка хлопотала с горшками, готовя питье, и поминутно окликала Андрея, будто проверяла, не исчез ли он. Андрей подал руку детям, и они вложили свои ручонки в его ладонь. Только сыновьям было не достать, поэтому они держались за отцовскую ногу.
– Валенки чужие, – сказал Иван. – Да и кожух не наш. В чужой одеже привезли.
Он говорил Петру, и говорил так, словно речь шла о ком-то постороннем. Андрей попросил их стянуть валенки, а сам, едва ворочаясь, стал выпрастываться из полушубка.
– Папа, а у тебя между пальцев кровь, – сообщил Петр, – Вон как чужими пимами натер!
– Люба! – позвал Андрей. – Любушка, убери детей! Слышишь, убери! И ноги мне вымой…
Сам он не мог оттолкнуть их, не мог выпустить из своей руки руки дочерей. Любушка сняла детей с печи, налила теплой воды в лохань и стала мыть ноги.
– Что они с тобой делали? – спросила она, задавливая в себе ужас.
– Потом, потом, – простонал он.