лечь было негде. От долгого сидения в неудобной позе болела спина. — Ничего, это ерунда, — подбадривал он себя, — надо переносить все лишения — впереди предстоят гораздо более серьезные испытания.
Из разговора с доцентом Павел узнал, что в Бутырскую тюрьму обычно попадают после Лубянки 2 или Лубянки 14. То, что его привезли прямо в Бутырки, должно было значить, что обвинение у него не очень серьезное, но на освобождение рассчитывать трудно, потому что на Лубянке больше мучили, но зато чаще освобождали.
— Оправка! — возгласил надзиратель, с грохотом открывая дверь.
Все радостно повскакивали со своих мест. Павел заметил, что многие надевали сверх ботинок еще деревянные сандалии, вырезанные из досок и укрепленные на ногах различными импровизированными способами. Камера выстроилась в коридоре под наблюдением двух чекистов.
Хотя Павел и пробыл в тюрьме всего несколько часов, прогулка в конец коридора до уборной доставила ему настоящее удовольствие. Войдя в уборную, он понял, почему старые заключенные подвязывали к ногам дощечки. Уборная состояла из двух половин: умывальной и собственно уборной. В обеих половинах на полу стояла жидкая грязь, не менее как на сантиметр глубиной. К кранам и унитазам устанавливалась очередь. Чтобы не смущать друг друга, стояли спиной к достигшим заветной цели. Все стены уборной были испещрены надписями. Павла удивило, что ГПУ, повидимому, равнодушно относилось к этим нарушениям тюремных правил. Во всяком случае, за перепиской через уборную наверное следят специально посаженные в камеру лица и пользоваться этой возможностью не следует; Коли попал, то прерывай всякую связь с организацией, считай сам себя невиновным и не верь ничему, что видишь или слышишь в тюрьме или на допросах, — гласил кодекс организаций, созданных в условиях советского режима.
После оправки, занявшей около получаса, камера была вызвана на прогулку. Гуляли на небольшом дворике, расположенном прямо против окон тюрьмы. Ходить полагалось попарно. Один единственный солдат при этом стоял у двери, ведущей из корпуса во двор, и более следил за песочными часами, чем за поведением заключенных. Во всех окнах тюрьмы видны были лица арестованных. Многие обменивались знаками, некоторые кричали в форточки. В левом окне нижнего этажа Павел увидел грустную физиономию Алеши. Алеша поглядел на него пристально и отвернулся с безразличным видом.
Надо будет пробраться к окну и понаблюдать за прогулкой всех камер. Дворов только два, можно будет проверить кто из наших еще сидит, — думал Павел.
После прогулки был объявлен «вшивый час». Тюрьма изобиловала всеми видами насекомых. В баню водили один раз в месяц. Единственным способом борьбы с паразитами была одновременная ловля их. Солидные профессора, крупные инженеры и неунывающие кооператоры по команде сняли рубашки и стали осматривать швы. Подслеповатый интеллигент, любитель французской литературы, подносил близко рубашку к глазам и давил с ненавистью и раздражением. Кооператоры относились к этому занятию равнодушно, перекидывались шутками и остротами, крякали и прищелкивали языками. Мрачный татарин давил плотоядно, методически; лицо его стало хищным и жестоким. Староста делал это неприятное дело тоже методически, но спокойно — как одну из своих многочисленных обязанностей.
После «вшивого часа» Павлу удалось пробраться к окну, со стороны «Дворянского гнезда». Крайнее место занимал шестидесятилетний путеец, седой и рыхлый, как пожилая дама. Пустил он Павла на свою территорию неохотно — очевидно молодость и любознательность мало импонировали старику. Впоследствии Павел убедился, что путеец признавал за людей достойных только старших инженеров, а из лиц других специальностей — известных адвокатов, доцентов и профессоров. Вся остальная камера рассматривалась им, как недостойный плебс.
Наблюдение из окна привело Павла к выводу, что аресты приняли значительный размах: среди выводимых на прогулку он последовательно увидел Григория, Алешу, несколько спортсменов из окружения Григория и старичка Ивана Ивановича. — Этот-то как сюда попал, — подумал Павел, — к нашему делу его, кажется, пришить невозможно. Миша, наверное, гуляет на дворе рядом… Интересно, какова судьба Бориса и Николая.
Днем принесли обед. Он состоял из супа, сваренного из бараньих голов. В больших медных тазах, рассчитанных на 10 человек, в мутной вонючей жиже плавали глаза, куски губ и даже шерсть.
— Надо отказаться от такого супа — каждый день кормят всё хуже и хуже! — раздались отовсюду возмущенные голоса.
— Камера просит принести другой суп, — обратился староста к дежурному по коридору.
Дежурный, не теряя презрительного спокойствия, дал знак рабочим вынести вонючие миски. На сегодня заключенные остались голодными. Вечером, после второй оправки, была устроена для любителей прогулка внутри камеры. Человек двадцать построились в затылок и, насвистывая «Стрелочку», стали крутиться по проходу между нарами.
Перед глазами Павла в зловещем полумраке замелькали бледные лица. В этом шествии обреченных под аккомпанемент беззаботного мотива «Стрелочки» было что-то страшное. Наигранная бодрость почти оставила Павла.
Пляска смерти… — почему-то вспомнил он. — Самое страшное, когда ужас перемешан с весельем. Если бы они насвистывали что-нибудь грустное, было бы не так ужасно.
Павел опять сидел в неудобной позе у окна на досках, упираясь спиной в чьи-то вещи. — Господи, помоги пережить всё это — укрепи, поддержи! Сознание стало мутиться, глаза закрылись, безобразный видимый мир пропал — сознание искало отдыха и утешения внутри, в глубине души. Там, как во всякой глубине, чем глубже, тем было спокойнее и невозмутимее. Только в отличие от морской глубины, где чем ниже, тем чернее и непригляднее, душевная глубина освещалась внутренним светом, и этот свет был, чем дальше от поверхности, тем ярче.
Павла, как и Григория, иногда мучили «роковые вопросы», только начались у него эти мучения раньше, совсем еще в юности, и были разрешены сами собой с пробуждением религиозности. Еще лет девяти-десяти от роду он иногда просыпался ночью от страха и бежал к матери. Вера Николаевна просыпалась, брала дрожащее существо под одеяло и согревала своей лаской и теплотой. Страх разгонялся прикосновением любящей руки. Впоследствии Павел справлялся с этими ужасами сам. Он начинал думать о Боге, о любви его к людям и от этих мыслей становилось так же тепло и радостно, как от материнской ласки.
Теперь, когда камера и кружащиеся в трагическом марше лица исчезли, внутренний глубинный свет засиял ярче обыкновенного. Павлу стало совсем тепло и радостно. — Только бы еще вытянуться и расправить спину, больше мне ничего не нужно… — сквозь забытье подумал Павел.
— Поверка! — зычный возглас пронесся по сводчатому коридору. Одновременно кто-то бил железом по отоплению. Внутренний свет погас, спина болела. После внезапного пробуждения камера показалась чудовищно отвратительной.
Григорий видел в окно, как Павел занимался гимнастикой. От этого зрелища в душе инструктора поднялись злоба и раздражение: — Нашел себе дом отдыха! И упражнения-то делает тяжело и неуклюже… Зачем бравировать! — Григорий отошел от окна. В его камере это место принадлежало старосте, инженеру Власову. Власов с первого взгляда понравился Григорию: на коротком мускулистом теле сидела крупная седая голова; серые умные глаза покалывали собеседника из под седых, косматых бровей. Власов напоминал сильного ощетинившегося волка с оскаленными зубами, но весь этот оскал был направлен не на товарищей сокамерников, а на следователей и администрацию тюрьмы. Власов просидел уже восемь месяцев и был на двадцати допросах. Видя, что Григорий подавлен, староста подозвал его к себе, посадил на нары и грубовато спросил:
— Ошарашили, никак в себя не придешь?
Это сразу встряхнуло Григория.
— А как по-вашему? Не к матери на побывку приехал! — огрызнулся он, но в глубине души почувствовал благодарность к этому сильному, прямому человеку.
— Привыкнете… — уверенно сказал Власов. — У нас еще хорошо — народ всё приличный, большинство интеллигентов, а я вот два месяца в чисто уголовной камере просидел, это несколько похуже!
— А что это за уголовная камера? — Григорий почувствовал пробуждение интереса к жизни.