— В каждом блоке есть по одной чисто политической и одной чисто уголовной камере: в политической камере сидят члены старых дореволюционных партий: меньшевики, социалисты-революционеры, анархисты. В такой же камере, как наша, их всего 12 человек. У каждого своя постель, белье, хорошее освещение. В уголовной камере сидят воры, бандиты и беспризорные. Иногда их бывает еще больше, чем нас, иногда совсем мало. Меня посадил в эту камеру следователь, недовольный моими ответами на допросе.
— И тяжело вам пришлось?
— В самый первый момент было очень тяжело, потом я привык и ко мне привыкли. Самое главное — не надо от них сторониться. Двоим особо наглым я разбил физиономии, с другими делился передачами и для всех писал различные заявления. Кончилось тем, что меня выбрали старостой, а когда переводили в нашу камеру, я со многими прощался, как с друзьями. Знаете, это смешно, но у настоящих уголовников много широты и товарищества — как раз того, что вытравлено большевиками из молодого поколения. За донос они своих убивают, а в пионерских отрядах донос считается доблестью.
— А что, на допросах плохо приходится? — спросил Григорий. Откровенность старосты сначала его поразила и испугала, но необычайность обстановки нарушала все привычные правила осторожности.
Серые глаза прямо посмотрели в глаза Григория.
— Самое лучшее говорить как можно меньше, — сказал старик. — Имейте в виду, что, виновны вы или невиновны, всё равно будут стараться вас обвинить. Чем вы меньше дадите о себе материала, тем к меньшему могут прицепиться. Доказать, объяснить всё равно ничего нельзя. Правило одно: не верьте ничему, что говорит следователь, и как можно больше молчите. Я вижу вы устали, лягте пока на мою койку, а я пойду играть в шахматы.
Григорий с удовольствием вытянулся. Вечерело. Где-то за окном, за каменными стенами, заходило солнце. Чем больше мерк свет, тем четче на противоположной стене обрисовывалась тень решётки. Стена была серовато-белая, с трещинами, бледно грязная, как лицо арестанта. Красный отблеск заката окрасил ее в розовый цвет.
Румянец это или кровь? — почему-то подумал Григорий. — Интересно, как они расстреливают? Говорят, заставляют идти по темному коридору и потом неожиданно стреляют в затылок… Это, наверное, по чти безболезненно — сразу. Сразу оглушат, сознание помутится, а там темнота… темнота и бездна. Павел говорил, что немецкий философ Шпенглер считает, что сознание современного человека привыкло мыслить себя окруженным бездной, как на картинах Рембрандта: всё окутано мерцающей бесконечностью. Странная вещь искусство! Целое миросозерцание эпохи выражается колоритом или даже фоном… Однако, как понять эту бесконечность? Стукнет по затылку и сразу вся картина пропадет; останется только фон из этой самой мерцающей бездны. Нет, уж лучше пускай ничего не останется, не хочу никакого фона! Либо уже жить полноценно, красочно, либо пускай ничего не будет! Это верующие выдумали всякую там посмертную жизнь… Жизнь и сознание просто физиологический процесс. Прекратился процесс и всё кончится. Сразу вообще ничего, ничего не будет — так спокойнее, а то…
— Поверка! — раздался отвратительный, резкий крик. По отоплению застучали так, что Григорий невольно привскочил. — Дожидайся, — подумал он с озлоблением, — пока ничего не будет… Вот она красочная гамма жизни, не окруженная мерцающей бездной!
Серые фигуры заключенных повскакивали со своих мест и стали строиться в два круга: одни на полу, вдоль нар, другие за ними, на нарах. Григорий встал около двери, как раз против «параши».
Два ряда бледных лиц, один над другим — круги Дантова ада.
Сколько жизней, сколько биографий! Целые тома Достоевского в одной камере ожили и стали скорбными тенями…
Дверь с шумом распахнулась и в камеру скорым шагом вошел латыш в форме комвзвода войск ГПУ. Серыми рысьими глазами он посчитал выстроившихся заключенных, быстро тыча пальцем в каждого. Лицо его застыло в маске деловитости и презрения. Около двери чекиста нагнал староста и, как показалось Павлу, слишком подобострастно сверил правильность наличия камеры. В этом сотрудничестве с палачами было что-то унизительное. Дверь закрылась так же шумно, как и открылась. Тюремный день был закончен.
— Можно устраиваться на ночь! — скомандовал староста.
Сразу поднялся невообразимый шум и беспорядок. Разобрать и разложить доски в густой толпе было вообще нелегко. Положение осложнялось еще тем, что доски были разной толщины и подобрать их так, чтобы было можно лежать, — требовало большого искусства. Не обошлось без споров и скандалов, и тут Павел полностью оценил необыкновенные способности своего будущего соседа. Нахальный толстяк оказался гениальным организатором: как только начался шум и споры, он прыгнул в самую гущу и сразу всех примирил. Когда два человека спорили из-за одной хорошей доски, он всовывал им в руки две одинаково плохих, брал в свой угол хорошую — и таким образом в несколько минут подготовил пол к спанью.
— Итак, мы возьмем себе по одному одеялу и положим головы на одну подушку, — обратился он к Павлу, засовывая ноги под нары и завладевая имуществом Павла. Делал он это с таким беззаботно компанейским видом, как будто оказывал молодому человеку одолжение.
— Моя фамилия Грубилкин, — пояснил он звучным баском, — но я с людьми обыкновенно не ссорюсь. Наоборот, мой жизненный принцип — живи и давай жить другим. — Грубилкин лег, заняв крупной головой всю середину подушки. Павел попробовал было устроиться сбоку, но понял, что из этого ничего не выйдет.
— Вот что, — сказал он решительно, — я захватил с собой еще смену белья и полотенце. Эту ночь я просплю на узле белья, вы спите на подушке, а на следующую ночь мы переменимся.
Грубилкин несколько смутился.
— Я могу вообще отдать вам подушку — сказал он.
— Не надо. Сегодня спите, завтра я ее возьму у вас сам.
Это тронуло нахального толстяка.
— Не сердись, — сказал он примирительно, незаметно для себя самого переходя на ты, — ты не бойся — со мной не пропадешь, я тебе еще пригожусь…
Глава пятнадцатая
ДОПРОС ГРИГОРИЯ
— Сапожников!
Днем редко вызывали на допрос. Григорий с трудом пробрался к двери.
— Может быть, освободят… Брать вещи? — спросил он мента[3] .
— Вещи можешь оставить в камере, — ответил тот сухо, смотря куда-то в сторону.
Коридор показался очень пустым, большим и гулким. Охранник шел сзади, побрякивая связкой ключей. В коленях чувствовалась слабость, руки слегка дрожали. — Я же не мальчишка! — рассердился Григорий. — Власов советовал говорить поменьше. Действительно, у меня столько знакомых, что легко запутаться в показаниях… Интересно, что они знают? Этот Павел со своей интеллигенцией… Чорт их знает, что они могли выдумать!
Двор промелькнул быстро большим свежим пятном. Три серых ступеньки, короткий коридорчик, поворот направо, дверь, длинный коридор, устланный коврами… светло, опрятно, совсем как на воле. Внутри противное, тошнотное чувство — свет, уют, чистота отравлены чем-то гнусным и отвратительным. Справа в коридоре ряд окон, слева — небольшие, свежевыкрашенные двери в кабинеты следователей.
— Подождите здесь. — Мент подошел к одной из дверей в середине коридора, постучал и просунул в дверь голову.
Сердце Григория сильно колотилось, голова кружилась. — Чорт знает что такое! Я ни в чем не виноват и кончено. Знакомые у меня только по спортивной линии, я не понимаю почему арестован…
Мент кончил говорить, затворил дверь и указал на нее глазами Григорию.
Ну, сразу — как в холодную воду!