писатель, не журналист, не филолог, а бывший военный, ловкий, пронырливый человек лет тридцати пяти.
— Товарищ Истомин, я хотел вас спросить… — заместитель сделал неприятную паузу, — действительно, вы были судимы за контрреволюцию?
— Это вам Сережка рассказал? — спросил Павел.
Такого оборота дела зам. не ожидал. Кроме того, в тоне Павла было что-то независимо панибратское, заставляющее думать о наличии заручек и связей. Глаза зама посмотрели в сторону.
— Видите ли, товарищ Истомин, — переменил он настойчиво деловой тон на интимно дружеский, — я спрашиваю вас только потому, что вы так давно связаны с нашей редакцией, а мы до сих пор ничего не знали. Собственно нам самим до этого нет дела, но вы сами понимаете — бывают разные проверки…
Павел очень хорошо понимал, какие бывают проверки. Делать было нечего, игра была проиграна.
— Я попрошу вас зайти к начальнику отдела кадров и заполнить анкету.
Павел вышел из кабинета и направился к тому самому столу, где несколько лет назад получил анкету, так во время уничтоженную Антониной Георгиевной.
— Мне надо заполнить анкету, дайте, пожалуйста, бланк, — сказал он деревянным голосом тому же голубоглазому блондину, с которым разговаривал тогда. По выражению удивленных глаз, Павел понял, что тот еще ничего не знает. Ясно, что заместитель редактора не связан непосредственно с НКВД, — решил Павел.
По мере того, как Павел писал ответы на бесконечные вопросы анкеты, ему делалось все больше и больше тошно, безысходная тоска охватывала сердце. Железное кольцо рабства безжалостно смыкалось у его шеи. Пять лет борьбы, выдержки, нечеловеческого напряжения — всё было уничтожено сразу. — Если пойти и дать согласие на секретную работу в НКВД, они сразу ослабят нажим, — подумал Павел с отвращением, — добро бы так поступали со мной одним…
Перед глазами встал образ школьного приятеля Анатолия… гроб поперек комнаты и недоверчивое измученное лицо сестры Анатолия. Да, большевизм — это сифилис, от которого гниет не тело, а душа русского народа: это не просто порабощение, это — попытка морально разложить целый народ. Даже татарское иго было лучше. Война, только война, как страшная хирургическая операция, может уничтожить источник болезни.
Павел подписал анкету и передал голубоглазому мужчине: тот быстро прочел ее, дошел до параграфа о судимости — кашлянул от неожиданности, покраснел и, не глядя на Павла, схватив анкету, скрылся в кабинете директора.
Павел медленно, как раненый, повернулся и пошел к выходу. На лестнице его нагнала Антонина Георгиевна — старая революционерка была сегодня в форме: озорные глаза блестели, как уголья, о душевном упадке и помину не было.
— Я сейчас от главного редактора, выдержала за вас отчаянный бой, с самостоятельного договора вас снимают, но удалось уговорить его присоединить вас к договору, заключенному Феоновым. К сожалению, большего сделать не могла, да и это уже кое-что.
Павел остановился в нерешительности. Да это было уже кое-что, но… Феонов, коммунист, ловкач и совершенно беспринципный человек, набирал работ столько, что сам справиться не был в состоянии — дело ясное, всю черновую подготовительную работу должен будет делать Павел, а Феонов поставит на книге свое имя, напишет предисловие в марксистском духе, вставит в текст свои рассуждения и получит львиную долю гонорара… да, всё-таки это было кое-что…
— Вы недовольны?
Павел только теперь заметил, что Антонина Георгиевна постарела и осунулась. Прядь седых волос выбилась из-под гребня, воткнутого в собранный на затылке пучок, и свисала на пересеченный морщинами лоб, крепкие широкие плечи как-то обвисли.
— Большое спасибо, Антонина Георгиевна! — пожал Павел сухую тонкую руку, — большое спасибо. В настоящих условиях это меня вполне устраивает.
Примерно раз в месяц Павла продолжали вызывать в ненавистный Райсовет и требовать то же самое — доносов на знакомых. Приходилось врать, хитрить, подделываться под тон следователей и одновременно напрягать всю волю, чтобы не сдаться, не допустить новой ошибки. Ни одной характеристики Павел так и не принес, он не дал показаний ни на кого. Борьба была тупая, однообразная, жестокая, похожая на агонию. Оля осунулась, побледнела и уже много раз предлагала мужу бросить проклятую столицу, уехать куда- нибудь в глушь, устроиться на любую работу и жить так, чтобы не трогали. Павел доказывал, что это бессмысленно: в глуши было тоже правительство и те же трудности, только при меньших связях и меньших возможностях маневра. Потерять раз Москву, значило потерять ее навсегда, значило прекратить политическую работу, как прекратили ее уже очень многие. Кроме того, Павел был уверен, что война всё- таки неизбежна и надо было держать вместе хотя бы ту маленькую организацию, которую удалось создать с таким трудом. В личном плане уехать куда-то от родных и знакомых, потом быть призванным и оставить Олю среди чужих людей — было тоже бессмысленно. — Буду держаться до конца, — решил Павел, — а если меня доканают до начала военных действий, перейду на нелегальное положение. При этих словах глаза Оли наполнялись слезами. Нелегальная жизнь в Москве в 1940 году казалась ей абсурдом.
— Не бойся, — старался крепиться Павел, — мы достаточно сильны, чтобы спрятать несколько человек на несколько месяцев.
Ночи стали длинными и тягостными. У изголовья на этажерке горела лампадка. Белые занавески, как саваном, закрывали темные окна — было что-то зловеще обреченное в комнате. Павел предпочел бы обстановку концлагерного барака — там хоть терять было нечего, можно было уйти во внутреннюю жизнь, недоступную НКВД. Здесь было слишком много дорогого, ставшего родным. Павел стал часто просыпаться ночью и лежать в темноте с открытыми глазами. Оля спала, беспокойно вздрагивая, иногда шепча что-то торопливым неровным шопотом — шопот этот напоминал Павлу бред умирающей матери, — потом Оля успокаивалась, свертывалась беспомощным комочком и казалась бесконечно маленькой и жалкой. — Господи, — начинал молиться Павел, — дай сил ей и мне перенести всё это. Приходило суровое примирение, отказ от тихой семейной обстановки казался уже менее трудным. В той жизни все дорогое сольется в непонятной теперь для нас гармонии: высшие ценности не погибают. Иногда Оля становилась на молитву рядом — это еще больше успокаивало Павла.
Глава двадцать первая
СОВЕТСКИЙ ПАТРИОТИЗМ
По Москве ходил анекдот по поводу освобождения польских белоруссов и украинцев. Перефразируя официальный лозунг, говорили: «Мы протянем вам руку, а ноги вы протянете сами». Большевизм, одевшийся в новую тогу национал-большевизма, начал брать силой то, что не мог взять агитацией.
Все были взволнованы и напряжены. Чувствовалось, что большевизм вступил в новую фазу. Будет ли эта фаза последней, роковой для системы? — думали одни. Большевизм перестает быть большевизмом, он повернул в сторону национализма, он эволюционирует, он должен будет отказаться от колхозов, концлагерей и крайностей системы — он будет приемлемым, — думали другие.
И первые и вторые с напряжением ждали надвигающихся событий. Нажим внутри страны между тем всё возрастал, вышел закон об опозданиях на работу. НКВД чистило крупные города от неблагонадежного элемента. Жизнь дорожала, продуктов становилось опять меньше. Одновременно миллионы красноармейцев увидали Европу. Правда, только Польшу, но и это для многих было открытием.
Борис срочно вызвал Павла к себе. Приехал инженер, член организации, только что вернувшийся из «освобожденной» Польши. Павел пожал руку высокому нервному мужчине и сел. Родителей и Любы не было дома, Владимир и Борис уже начали расспросы до прихода Павла.
— Повидимому, после разгрома организации Тухачевского Красная армия потеряла лучших