вокруг нее, свиваются в жгуты, устремляются вниз и носятся вместе со снежной заметью по двору, точно бабы-яги на своих метлах. Беда, ежели кто окажется в такую непогодь где-то на степной дороге: непременно собьется с пути, заблудится и в один час покроется белым саваном вместе с лошадью и всей упряжью (редкая зима обходилась без этого), разве лишь часть дуги останется наруже и укажет разыскивающим место гибели несчастного путника и его коня.
В прежние зимы, когда подымется метель, во всех церквах звонили колокола, они были вроде маяков, указывавших людям дорогу до ближайших селений. Иван Морозов, бывало, не покидал своего поста на колокольне целыми сутками, посылая во все четыре стороны в равные промежутки времени благовестный голос самого большого колокола. Теперь же село безмолвствовало, вьюга бесновалась, завывала в трубах, свистела в расщелинах ставень, в дырявых плетнях, заборах и воротах, распевала на все лады в узких проулках, а в полях хозяйничала так, что закручивала снега в огромные вихри, унося их в заоблачные выси; ни дорог, ни оврагов, ни овинов и копен, ни кустика степного – ничего не увидишь, кроме слепящего мельтешения жестких белых снежинок, застилавших все и вся перед твоими как бы задернувшимися вдруг бельмом глазами; что ночь, что день – один черт, все равно ничегошеньки не увидишь.
В такую-то гиблую пору дядя Иван лежал на печи, беспокойно ворочался, кряхтел, вздыхал и, не имея возможности что-либо предпринять, бормотал про себя: «Вот разыгралась, шалава! Свету вольного не видать. А ить кто-нибудь счас в дороге, в поле – каково там человеку!» Может быть, в эту минуту здорово икалось братьям Кириллу и Алексею Зубановым из Панциревки, верховодившим недавно во время снятия колоколов: немалое количество чертей командировал к ним сильно огневившийся звонарь. «Дай им волю, – рассуждал сам с собою дядя Иван, – они не то што колокола, они и голову с тебя стащут, у них рука не дрогнет, и куды только властя глядят! Натворят эти рассукины сыны таких делов, что потом век будешь разбираться – не разберешься!..»
По случаю бурана три дня в школе не было занятий, ученики отсиживались дома. Затем погода установилась, все вошло в норму: солнца и снега было столько, сколько нужно. Занятия в пятом классе начались с урока литературы. Если б кому-то вздумалось пройти мимо наших окон, он, верно, удивился бы доносившемуся из школы хохоту. Надежда Николаевна Чижинькова, прикрывши книгу, положив в нужном месте палец, пыталась, но никак не могла водворить тишину, которую сама же и порушила чтением необыкновенной книги. Может быть, мы не хохотали бы так громко, если б ее собственные глаза не смеялись. Строгая, всегда сдержанная, учительница улыбалась очень редко, а сейчас так и светилась вся, и это действовало на нас возбуждающе. Улыбка постоянно улыбающегося человека недорого стоит; редкая – драгоценна, она – как солнышко, выглянувшее вдруг из-за туч после долгих пасмурных дней. Утирая слезы и изо всех сил стараясь быть серьезной, Надежда Николаевна продолжала чтение:
– «Подали взвар. Разговор прекратился. Слышно было только, как чавкают рты да скребут днище обливной чашки деревянные ложки. Тишина нарушалась лишь тогда, когда ложка какого-нибудь парнишки начинала описывать внутри чашки круги в поисках разваренной груши. В этот-то момент дед Аким облизывал свою ложку и звонко стукал ею провинившегося мальца, внушая:
– Не вылавливай!..»
И тут новый взрыв хохота – и Надежда Николаевна не отстает от нас, учеников, смеется и она. Мы же с Ванькой (да только ли мы!) невольно щупали свои лбы, будто не кого-то там, не какого-то мальца стукнул дед Аким деревянной, предварительно тщательно облизанной ложкой, а нас: ведь наши лбы хорошо знакомы с подобной формой внушения. Ванька, например, испытал ее на себе не далее как за нынешним завтраком, когда сделал безуспешную попытку раньше всех подхватить из общего блюда кусочек крольчатины и когда его отец, Григорий Яковлевич Жуков, треснул по Ванькиной башке деревянным половником: мясо можно брать только по команде, которую подает обычно старший за столом, отец, скажем, либо дед. Такой образ действий вряд ли был педагогичным, но зато весьма действенным: тот, к кому он был применен, надолго запоминал его и делал для себя соответствующие выводы.
Все это так, думал я, только никак не мог понять одного: как же это и где подсмотрел такую картину писатель? Ведь книжки пишутся в большом городе, а в городе ребят не бьют ложкой по лбу.
Между тем учительница читала. Читала то место, где, охваченный нетерпеливым желанием разделаться с ненавистной ему частной собственностью, Макар Нагульнов, «прижимая к ордену свои длинные ладони, проникновенно» говорил:
« – Бабочки, дорогие мои! Не тянитесь вы за курями, гусями!.. То она, курица то есть, вскочит на огород и рассаду выклюет, то глядишь, а она – трижды клятая – яйцо где-нибудь под амбаром потеряет, то хорь ей вязы отвернет... Мало ли чего с ней могет случиться? И кажин раз вам надо в курятник лазить, щупать, какая с яйцом, а какая холостая. Полезешь и наберешься куриных вшей, заразы».
Слыша такое, я, конечно, был целиком на стороне Макара, потому что мне самому по приказу матери не раз приходилось лазить под амбар за оброненным курицей яйцом, а потом долго страдать от куриных вшей, – даже сейчас, как вспомнишь, по коже пробегает нестерпимый зуд. События, про которые нам читала учительница, были до того похожи на наши, что невольно думалось: это писатель с нас, с нашего села все списал. Мне, например, не стоило большого труда отгадать, кто из моих односельчан изображен в книге как тот или иной персонаж. Взять, скажем, Щукаря. Так это ж наш Карпушка Котунов, бедняк из бедняков и неукротимый хвастунишка. А о Давыдове и говорить нечего: любой и каждый скажет, что это Зелинский, председатель колхоза, двадцатипятитысячник и тоже, кажется, путиловец. А Нагульновых у нас вместе с панциревскими наберется с десяток, только прозываются они иначе: это Кирилл и Алексей Зубановы, помянутые не самыми добрыми словами в минувшую метельную ночь Иваном Морозовым, это и мой двоюродный брат Иван, старший сын дяди Петрухи, это и его приятель и сподвижник по комсомольской ячейке Митька Крутяков, это и Михаил Земсков, утративший при неизвестных обстоятельствах один глаз и прозванный по этой причине Мишкой Кривым, это и Ленька Ляхин, и другие их ровесники, грезившие, как, впрочем, и все мы, их младшие братья и сестры, мировой революцией. Все они по-нагульновски перегибали палку, однако по-нагульновски же беспредельно были преданы Советской власти и только по счастливой случайности не разделили участи Макара Нагульнова и Семена Давыдова – два или три раза кулацкая пуля летела, но не попала в буйные головушки Зубановых, например. Были у нас свои Кондраты Майданниковы (сильно смахивал на него Ванькин отец), и Яковы Лукичи были, и даже Аркашки Менки – все были, хоть и по-другому нареченные.
Много было смеху в тот день в пятом классе. Пожалуй, слишком много для того, чтобы (если верить народным приметам) смех этот не обернулся слезами совершенно иного происхождения.
Первый раз мы попросили Надежду Николаевну, чтобы она оставила нас в школе после уроков и продолжила чтение. Засиделись уж до очень позднего часа, так что за некоторыми из нас пришли родители, чтобы взять детей под свою охрану и увести домой. Ванька Жуков хотел было проводить меня до нашего дома, но я мужественно отказался и вскоре пожалел об этом: в лунную ту ночь, осыпавшую снежные полотнища мириадами изумительной красоты блесток, в каких-нибудь полутораста метрах от своего подворья я увидел волчью стаю. Сперва-то она не показалась мне волчьей – я принял ее за собачью свадьбу, по времени в точности совпадавшую с волчьей. Но рычание и клацанье клыков показались мне подозрительно громкими и более грозными, чем у кобелей; собаки, которые обязательно облаяли бы меня, как и всякого прохожего в глухую полночь, почему-то не лаяли. Грозная ясность пришла в голову лишь тогда, когда я увидел, что все «собаки» были одинаково серого цвета. Впрочем, сердце-то сделало такое открытие чуть раньше, потому что шапчонка моя – кроличий малахайчик от страху подскочил на самую макушку головы и волосы под ним встали на дыбки и шевелились. Остановился, как бы меня кто воткнул в это место. Что делать? Пойти вперед – нельзя, да и не хватило бы духу; побежать назад – пропадешь, от зверя не убежишь, а ему только того и надо, чтобы я перетрусил и ударился прочь: для того чтобы настигнуть меня, волку потребовалось бы не более трех-четырех прыжков.
Однако же мне повезло. Из стоявшей на отшибе избенки сапожника, просиживавшего обычно за своим занятием до утра, вышел ледащий мужичонка. Малая ли нужда позвала его на улицу, меня ли он увидал в окошке, но вот вышел и окликнул:
– Это, никак, ты, хохленок?
– Я, дядь Митя!.. Там волки!..
– Да ты што?! Брешешь, поди, мерзавец!.. – подбежав ко мне, он, однако, и сам увидал зверей. С необыкновенной быстротой вернулся в дом и выбежал с берданкой.
Громыхнул выстрел, особенно звучный и трескучий в ночной зябкой и ясной тишине. Когда дым