— Он в каком звании был? — спросила Катя.
— До погонов он не дожил. Скажи ему кто, что погоны вернутся, руки не подал бы.
— Он полком командовал?
Старуха рассмеялась:
— Легкий у вас нынче счет на полки да на дивизии. Ротой! Ротой труднее всего командовать. — Она повременила, не удивится ли Катя, но та молчала. — Я когда паспорт в Уссурийске выправляла, три года себе урезала, спасибо, Паша справки не дала, а то бы в ней рождение написали. Пришли мы в загс веселые, а кому и верить, как не веселым! Так и сравнялась я с Федей по бумагам, а теперь он и вовсе молоденький, на веки вечные, в сыновья мне… Я старела, а он, упрямый, нет!
— А у нас разница шесть лет. Алеша матери сказал, что четыре, не хотел огорчать, а на самом деле не четыре — шесть.
О женитьбе Капустин телеграфировал матери в канун свадьбы.
Она примчалась встревоженная, с ног сбитая крутостью, непоправимостью случившегося, и Катю приняла сразу как неизбежность. «Любишь ее?» — спросила она, оставшись наедине с сыном. Он медлил с ответом, мешал другой, давний разговор с матерью, в котором он был жалок и беспомощен, и, чего-то испугавшись, снова заговорила мать: «Ты привяжешься и не бросишь, будешь верным мужем, как твой отец». Говорила неспокойно, хотела для него счастья полного, безоглядного, каким было ее короткое, разбитое войной счастье. «Она хорошая», — сдержанно сказал Капустин. «Вижу, что хорошая. Чистая, славная женщина — это счастье, Алеша. И любит тебя, любит так, как другая, может, и не полюбит, как не всякий способен…» — «Чем же я так не удался, что другие не полюбят?» — «Ты серьезный, тебе дурочка, вертихвостка красивая прискучит. О чем тебе с ней толковать, она, может, и книги не раскрыла, а у Кати вон сколько их…» — «Катя старше меня». — «Она говорила, а что-то мне не верится, Алеша. Ладная такая девчоночка. Я подумала, шутит, испытывает свекровь. — Мать заговаривала его, лечила от старой раны, чуяла, что не все еще зарубцевалось, живы еще боль и обида. — Катя, видно, много читает, смолоду при очках». — «Она с детства в них, — усмехнулся он напрасным усилиям матери. — Когда еще азбуки не знала». Ему бы осчастливить мать тем, что Катя досталась ему девушкой, неловкой, напуганной предстоящим, но как сказать о таком, он не знал…
— Вот как они обманывать меня приноровились! — усмехнулась Цыганка. — Маша сказала: невестка наша то ли на год старше, то ли ровня.
— Видите! Значит, огорчилась, не по ней это было: ведь шесть, не четыре!
— Затвердила: шесть! шесть! — прикрикнула Цыганка. — Молоденькая ты, а родишь, еще помолодеешь. — Катя вздрогнула, не отозвалась, она не готова была к такому повороту. — Ничто так бабу не красит.
— Вам, наверное, курить хочется, — сказала Катя, пряча смятение. — Курите!
— Все по моде, времените, да? Хорошей поры ждете! Чего молчишь? Без детей хорошая пора не придет, в них и есть все хорошее. Успела бы я родить, мне бы Казахстан раем показался. — Ее смущало упорное молчание невестки: что за ним? Обида, гордыня, нежелание спорить со старым, отжившим человеком? Старуха заерзала, готовая уйти. — Полезла в наставницы: гони меня и спи весело. Вы, верно, и без нас знаете, как жить.
— Не уходите, пожалуйста! — Катя приподнялась, потянулась к Цыганке рукой.
С родной матерью Кате стало трудно говорить об этом, а с басовитой, свирепой на вид старухой ей было просто и хорошо. Жизнь научила Цыганку справедливости, думала Катя, и не высший ли это дар, если справедливость добыта в тяжком и к ней несправедливом существовании? Мать металась между угасавшей, коробившей Катю благодарностью к Алексею и мелочной настороженностью, близкой к нелюбви; подозревала, что Кате не быть матерью и с годами, все более взвинченно, неосторожно ободряла ее в этом, твердила, что так даже лучше, что в наше ужасное время обзаводиться детьми безнравственно, никто сегодня не скажет, какая им уготована участь. Катя стала избегать этих разговоров, обещания апокалипсиса, опасалась материнских истерик и шаманства, мешающего ей понести. Мать захаживала к ней, когда Капустин еще оставался в школе со старшеклассниками, забивалась в глубь тахты, а у себя дома металась, возбужденно трогала спинки стульев, стол, горку с набором стекла, торшер, черные ручки телевизора, словно прощалась со всем, хотела напоследок увериться, что все это было; Кате в такие минуты казалось, что переменился состав воздуха и нечем дышать.
А с чужой до недавнего старухой ей легко говорить о том, что они с Алешей созданы друг для друга, Что с самого начала они хотели сына, а потом решили, что совсем неважно, сын или дочь; что именно здесь, в доме над Окой, она стала надеяться и верить, а почему, трудно объяснить, такое ведь больше чувствуешь, чем понимаешь; что здесь ей все пришлось по душе — сама земля, амбарчик, когда с ней там Алеша, даже кладбище, даже в нем был несуетный, добрый мир, и река, и плотина, и люди, особенно славные мальчики рыжей, нескладной женщины, ученицы Алексея…
В тот вечер Капустин вернулся ненадолго, с нерасчехленным спиннингом, не потому, что не нашлось места на реке.
Он улегся один, в открытую дверь амбарчика видел огонь под медным тазом, Катю на низенькой скамеечке, с длинной деревянной ложкой в руках; непоседливая Цыганка то и дело закрывала и костерок и Катю, она похаживала под яблонями, и голос старухи долетал до Капустина шмелиным гудением. Он решил поспать перед ночной рыбалкой, но сон не давался, мешала мысль о странном происшествии на плотине.
…Клева не было, рыбаки стояли обозленные, ближе к пойме они тесно сбились, сколько позволял настил, внизу пришвартованная к фермам плотины под ударами воды подрагивала баржа водолазов.
Рулем зацепленный за стальное перильце, задним колесом в щели по самую ось, на плотине торчал вздыбленный велосипед Капустина: проржавевший, с выцветшими ленточками, которые он когда-то вплел в спицы колес, номер сорван, повыбиты и спицы, ободрано седло. Машина сухая, пыльная, ее не могли поднять со дна водолазы. Чтобы бросить на плотине неприглядную, как со свалки, машину — такого здесь не бывало, и страсти накалялись. Шлюзовские — среди них и старший Прокимнов, и Яков Воронок — допытывались, чья машина, пришлые поднимали деревню на смех. Люди сгрудились, поневоле задевая друг друга. А любая драка на открытой, в метр шириной, плотине не кончилась бы добром. «Уделали плотину! — поддакивал Воронок диспетчеру, но весело, с готовностью подмигнуть и пришлым: кто знает, из чьего сосуда прольется нынче на него благодать! — Скоро мотоциклами начнете по ней шастать!..» — «Жаль, „Москвич“ не пройдет, — огрызнулся кто-то из толпы. — Я бы газанул! Ну и плотина у вас». Клева не было с утра, недовольство одолевало рыбаков, толкало к ссоре. «Ты и такой плотины отродясь не видал, злыдень!» — обиделся Прокимнов. «Не то что повидал, строил их, деревня: Днепрогэс и под Волгоградом». — «И мотай под Волгоград, чего к нам наладился!» — Прокимнов рванулся, навис темным лицом над низкорослым человеком с дергающейся щекой, но и тот нехорошо ощерился: «Ты мне свет не засти, и не таких черных видал!» Он не знал прозвища диспетчера «Черный», в цель попал случайно, с ногами в душу залез, а ничего не поделаешь, — здесь, над ревущей водой, никто из шлюзовских на драку не поддастся, это закон и выучка, молодой не кинется, а старик и подавно. Не только ярость — боль отпечаталась на лице Прокимнова и отозвалась в Капустине невольным состраданием. Почуяв, что их верх, пришлые стали злым словом пригибать шлюзовских пониже, ругать браконьерами, клясть за то, что с самой весны сетью испортили рыбалку в «тихой». И этот камень, брошенный сослепу, попал в цель, старику надо было что-то сделать, чтобы не взвыть. «Не ваша, говорите, машина? — спросил он напоследок с усталой решимостью. — И у нас такие не водятся, мы свои знаем. — Все молчали. — И кто привел, не знаете?» Он освободил руль и выдернул колесо из щели. «Твоя старуха привела, — съязвил кто-то. — Чтоб тебе домой умотать!»
Диспетчер поднимал в руках велосипед, напоследок потряс им над головой — он глухо задребезжал застоявшимся, ржавым железом — и бросил вниз, за корму баржи. Несколько секунд бугристый поток нес машину на себе, приноравливаясь, прихватывая поудобнее, разворачивая то рулем вверх, то колесами, и она исчезла.
Капустин остался один. Сброшенный велосипед отменил его рыбалку; почудилось, рыба вовсе ушла и не сегодня вернется, темное ложе реки занято ржавым велосипедом, течение вертит и вертит колеса, распугивая рыб. Грусть коснулась Алексея еще на горе: пойма выкошена, сено сложено в округлые стожки,