беспечно сказала она. «Вас-то он любит?» — «Без памяти! — воскликнула Саша поспешно, чтобы он не усомнился, не заподозрил, что чувства отца так же скудны, как их дом. — Шагу без меня не ступит, аж смешно…» Вязовкина и сама зажглась своей фантазией, верила, что все именно так и есть, как она говорит, и жалость шевельнулась в сердце Капустина, и виноватая мысль, что как учитель он на хорошем счету, а настоящая жизнь тех, кого он взялся воспитывать, не открыта ему, неведома, значит, не открыт и сам человек.
Они стояли друг против друга, разделенные облупленной клеенкой, и смачивали во рту черствый хлеб холодным, из подпола, молоком. Саша пила маленькими глотками и не спускала с Капустина потеплевших глаз, радуясь такой малости, как случайный гость в избе, нежданный гость, учитель, от которого ей доставалось, пожалуй, больше, чем от других. «Уедете! — сказала вдруг Вязовкина трезво, без сожаления. — Гляжу на вас и знаю, что уедете. Уже вы нездешний…» — «Вашими бы устами, Саша». Он смешался под ее озабоченным взглядом, Саша почуяла это, подняла глаза к наклонно висевшему зеркалу. «Ой! Губа в молоке, а вы глядите и не скажете». Она смачно утерлась ладонью. «Дайте ножницы. — Капустин отодвинул от себя порожний стакан. — Я обрежу свою шлею».
Вязовкина присела на корточки и принялась теребить узел, приговаривая, что он пробовал по- темному, а при свете она развяжет, мужикам все не терпится, все они спешат, рубить норовят, а баба с любой канителью совладает. И развязала; узел поддался ее крепким зубам. Поднимаясь, Саша держала в руках разделенные шлеи, потом уронила их и сказала словно с опаской, что он обидит ее: «А то пришли бы в сад. Ночью теперь журавли летят, им дня мало. Отец говорит, отдыхают они ночью, сил набираются, а я слышу: летят. Кто их прямо против месяца увидит, тому счастье в жизни…»
Капустин пришел к ней в сад, чего-то страшась, не умея объяснить себе своего поступка, мальчишества, легковерия и не смея отказаться; пришел, не подозревая, что именно эта ночь и прогонит его из деревни, теперь уже бесповоротно. Он долго раздумывал, бродил до полуночи над оврагом, по сухому, выкошенному склону, то спускаясь вниз, где белел между вербами приречный узвоз, то возвращаясь к своей погруженной в сон избе.
Он не думал о Саше до их встречи по дороге к парому, а ночью в саду клялся, что думал, давно думал, шептал в ее твердое, теплое, льнущее к его губам ухо, и эта близость, прикосновение ее волос и шепот, тихий, шелестящий, превращали небылицу в быль. Шептал и сам верил, память услужливо брала из прошлого новую Сашу, делала ее давно желанной, чем-то выделенной среди всех других. Шептал и верил истово, несомненно, так, что это уже становилось правдой, дивился только, что прежде не сумел понять эту свою нежность, интерес к Саше, предчувствие их будущего.
Саша встретила Капустина настороженно, будто не она позвала его, а если и обмолвилась, то в шутку, играя, и теперь не знает, куда ей с ним, зачем он приволокся среди ночи. Капустин подумал, что Саша спала и проснулась от его шагов и громких ударов его сердца. Одета по-домашнему, в старое, короткое ей материнское платье, надорванное по шву на плече, — стояла большеногая, сведя брови, будто силилась вспомнить, что же стряслось у нее с учителем, что он явился в сад ночным гостем. Медленно занесла руку, накрыла прореху на плече и улыбнулась, но не Капустину, а отрешенно, под ноги себе, устало и сконфуженно. «Не надеялась, что придете, правда, — сказала Вязовкина, — я б разоделась, как на танцы… В лакированных лодочках встретила бы, у меня припасены…» Капустин обмер от стыда, от прихлынувшей к лицу крови — явился при галстуке, вынес его из избы в кармане и надел по дороге. Надо бы повернуться, уйти, будто он и не встретил неприбранной Саши, но сильнее смятения и страха оказалась ее притягивающая, тайно зовущая фигура: свободное тело, словно облепленное серебрившимся под луной штапелем, матовые мягкие блики лица и шеи. С усилием, страдая, он подавил неловкость и сказал: «Вы ждали меня, Саша… пригласили, потому я и пришел. Откуда бы мне иначе знать, что вы здесь…» Саша удовлетворенно рассмеялась, как-то внутрь себя, склонила голову на высокой шее, разглядывая гостя, поджала, как голенастая птица, ногу и, чуть раскачиваясь, сказала: «Бы-ыла печа-аль! Я и позвала, кто же другой. Пришли, и ладно, и сядем рядочком перед дорогой…» Под вязами была врыта скамья, короткая плаха на двух столбиках: Вязовкин не ждал гостей и не готовил им места. «Перед какой дорогой, Саша?» — «Всякому своя, Алексей Владимирович, — ответила Саша загадочно. — Будет и нам дорога, ноги бы не посбивать. — Она опустилась на скамью, прижалась к его жесткому пиджаку. — Сами сказали: бросаете нас, вот и ваша дорога. Одни птицы без дороги летят, а нам земля нужна, хоть стежка малая… Лучше вдвоем идти, взялся за руку — и не так страшно». Саша взяла его руку, как берут не в первый, а в сотый раз, и он сжал ее пальцы. «А говорила, ничего не боюсь… я отчаянная». — «То другой страх, не волка же мне бояться. Я и смерти не боюсь. Отец жизни боится, он и пьет со страху. — Она склонила голову на плечо Капустина так же просто, как только что завладела его рукой, словно они уже не одну ночь сидели бок о бок. — Вот какая мне удача, — продолжала она, шевеля бледными, пухлыми губами, — вы всю деревню учите, а прощаться ко мне пришли». — «Еще не прощаться, Саша, еще я не добился перевода, — говорил он, стесняясь своего волнения и дрожи. — Вы и сами сказали, что дело трудное, могут не отпустить…» — «Случалось вам осеннего соловья слышать?» Она выпрямилась и отняла руку. «Таких не бывает: разве что в сказке». — «И в августе не слыхали?» — допытывалась она. «Откуда ему взяться! — усмехнулся Капустин. — Он свое отпел, и нет его». — «Есть…» — тихо сказала Саша. «Физически он существует, но это уже другая птица, будто и не певчая». — «Так и отец говорит», — заметила она с сожалением. «Это вам всякий скажет. В природе все разумно, таких чудес не бывает». Саша поднялась, она стояла между ним и яркой луной, печальное недоумение отразилось на ее лице. «А я все позднего соловья жду. Девочкой еще была, отпоет соловей, а я жду, караулю, когда он обратно примется». Капустин подумал, что это он прогнал Вязовкину со скамьи своими скучными, школьными резонами и надо бы заговорить по-другому, как-нибудь пошутить, но и теперь он не нашел легких, освобождающих слов. «Все закономерно, Саша: не в пору он не запоет. Это у нас, у людей, капризы, а природа устроена мудро, Саша…» Среди остужающе-холодных и правильных слов только ее имя, вернее, то, как глухо, замедляясь, он его произносил, хранило тепло и сокрытое желание. «Ранний-то соловей бывает? Бывает! — ответила сама себе Саша. — Невтерпеж ему, он и запел. Сколько раз, бывало, мать скажет: нынче рано старается. — Саша вздохнула. — Жаль мне его, ему бы и в сентябре запеть, если пришла охота. Кто не дает? По весне он не так нужен, в ту пору все поет, даже лист молодой на яблоне, а запел бы он сейчас!.. Ой, учитель, подкараулю я его когда, а мне не поверят, и ты не поверишь… Вот обида будет!» Капустин усмехнулся принужденно, волнуясь, его будто покачивало от ее резких переходов: то учитель, а то вдруг — ты. «Мне, видишь, мамино платье коротко, вытянулась жердя, скоро яблоки буду без лестницы собирать…» Саша шагнула к нему, надвинулась, обдала теплом своего тела, уже ему не подняться со скамьи; прижалась животом, бедрами, коленями и голову его притиснула под грудь, будто искала для обоих защиты от чего-то, потом опустилась на корточки и принялась целовать его лицо торопливыми, слепыми поцелуями. «Все мы с тобой мудрим… мудрим, а скоро зорька… Я тебя и ждать перестала… соловей ты поздний… — Слова ее то звучали внятно, то заглушались поцелуями. Капустину мешал яростный шум крови в висках. — Что ж ты не обнимешь меня?..» Она поднялась, увлекая и его за собой…
Материнского платья не сняла — чего жалеть старье, уже в нем мать набегалась полжизни, платье это в живой памяти деревни, не испытывай Алексей сейчас все забивающего волнения, и он признал бы серо-зеленый штапель, примелькавшийся людям в магазинных очередях, под коромыслом, на покосе. Платье оставалось на Саше как последний покров стыдливости, ее не теперь утраченного и все же живого в ней девичества, а Капустин и видел в ней девушку, душевный порыв, спасающий от нечистоты, ничем не замутненную святую жажду. Его берегло неведение, спасала неопытность, Саша инстинктом благодарно постигала это и по-своему любила его. Она позволила Капустину распахнуть платье от ворота, не прятала крутых маленьких грудей. Алексей впервые прошел через это потрясение, и мгновенный, опустошительный стыд, и через страх, так ли все у них, как надо, и надежду, что так, потому что счастлива и Саша, а не он один, и они существуют не порознь, а вместе, и не в редкие мгновения, а во всей стремительной, соединившей их бешеной и ласковой реке времени.
Саша сделалась близким ему существом, и все в ней было чудо, совершенство, все уже принадлежало не ей одной, и в слепоте своей он уже готов был защищать ее в долгой будущей жизни, закрыть от наветов, от чужой грубости, от одиночества, от самой жизни, если она окажется несправедлива к Саше. Теперь-то он и сказал Саше, что всегда думал о ней нежно и с влечением, и даже напомнил ей давний, забытый им самим случай. Как-то после урока физкультуры Саша выскочила на повороте школьного коридора прямо на