Ко мне легко пришла мысль о смерти как единственно честном избавлении от кошмара перманентных прозрений. Но это был всего лишь логический ход, всего лишь имитация поисков выхода. Я пугал самого себя, не веря в искренность своего желания уйти навсегда так бездарно. Я же не Сократ какой-нибудь. Говорю же: я не предатель. Извини, несчастная женщина с зелеными глазами; извини, смерть. Честность не только губит, но и спасает — чтобы в следующий раз погубить наверняка.
Ранним пасмурным утром я понял, что мне не просто не хочется умирать — мне до отчаяния хочется жить. Отчуждение парадоксальным образом превратилось в форму привязанности к жизни. Я готов был расцеловать родного Хомячка, если, конечно, он был причастен к подобным метаморфозам.
В этот момент, где-то у черта на куличках, в старом деревенском доме, находившемся в приличном состоянии, при взгляде на серую, невыразительную золу меня осенила идея, которая непонятно из чего родилась. Обсуждать ее не хотелось, потому что она представлялась единственным вариантом спасения.
Я понял, что обречен писать роман: это был культурный способ преодолеть отчуждение. Я просто не оставил себе выбора. Глобальные понятия «жить» и «работать над романом» странным образом дополняли друг друга. Цирк, ей-богу. Дурдом.
Мои детские слезы, вчерашние холодные звезды, украденная сегодня лазурь, родинка Мау, глухое покашливание деда, маска Сатаны, разбитое корыто — все это слилось в симфонию красок, запахов и картин. Все это должно занять свои места в каком-то новом гармоничном мире — через много-много дней творения. Боже мой, если б я только знал, что мне предстоит! Возможно, я бы тут же отказался от замысла и зарылся бы в золу, просто растворился в ней. Но, увы, момент был упущен: спасительная минута слабости канула в Лету.
Как же непросто давался мне этот легкомысленный роман!
Классная игра — серьезная вещь: это был новый, неведомый мне вариант отчуждения от всего на свете, — того отчуждения, которое удивительным образом сближает с «объектом», от которого так фатально дистанцировался. Может, отчуждение — это всего лишь форма познания? В таком случае сближение — это приспособление человека к тому, что он не способен познавать. Перестань познавать — и никакого тебе отчуждения. Проклятье! На меня словно наложили проклятье или навели порчу. Тысяча чертей им в глотку ответным залпом.
Только вот кому — «им»?
Но вся эта веселая карусель ждала меня в недалеком будущем. Пока же меня грела неясная мысль (потому и грела, что была неясной): мне предстоял непростой путь к себе. Я должен был поле перейти. И что же там, в конце пути? Хорошо, пусть не разбитое корыто, что тогда?
Конец — это ведь не перечеркивание пути, не исправление прошлого; это итог, в котором будущее вырастает из прошлого. «Завтра» — это то, что вылупится из «сегодня» и «вчера».
Но об этом спасительно не хотелось думать. Отчуждение от того, что ты способен понять раньше времени, также было мне в диковинку.
Тем большим было наслаждение от такого отчуждения.
Глава XVI. Я
Ближе к вечеру я собрался позвонить сыну и уже приготовил выстраданную фразу, а именно: «нам надо поговорить серьезно и откровенно». Я даже знал, каким тоном я это произнесу — простым и даже будничным: именно так решаются все судьбоносные дела.
Правда, я еще не решил, способен ли он в своем возрасте (сколько ему — семнадцать? восемнадцать или девятнадцать?) к подвигу серьезности, усиленному легкомыслием откровенности.
Пока я размышлял, в дверь постучали. Я был почти уверен, что увижу привлекательную женщину с зелеными глазами; легко представилось, как хлынет на меня волна духов, которая должна была меня сокрушить, словно цунами. Что ж, я, к сожалению, был настроен на серьезность и откровенность. Не взыщите, мадам.
— Открыто! — доброжелательно гаркнул я, готовый отказать в близости. Днем я дверь не запирал, но в углу комнатки, служившей мне столовой, стоял топор. На всякий случай. Для незваных гостей.
Дверь отворилась. На пороге стояла Мау.
Все правильно: стоило мне принять верное решение, как с неба исчезли краски, повалил мокрый снег, в душе проснулось чувство вины перед сыном, а на пороге, словно привидение, возникла Мау. Вот оно, хрупкое единство мира, которое надо будет на блюдечке с голубой каемочкой перенести в роман (будь он неладен!), ничего при этом не повредив. Даже бабочке придется найти в нем место.
Мне не надо было изображать радость при виде Мау. Я тут же забыл про топор, про зеленые глаза и бросился к моей «сестре». Правда, осторожности ради, поинтересовался, она ли это (?!) и одна ли она (жизнь в деревне, среди простых, открытых людей учит недоверчивости и подозрительности). Получив дважды утвердительный ответ, я совершено успокоился и уже из вежливости спросил, где же ее муж, господин Печень?
Мау легко отмахнулась от последнего вопроса и в свою очередь спросила:
— Водки хочешь? Я прямо умираю — так хочется выпить. Стопку под соленый огурец — и делай со мной что хочешь.
Ах, Мау, не стоило меня так волновать. Через час я, опьяненный ее духами и желанием увидеть родинку, проделывал с ней такое, что Вадим-Сатана, уверен, и на том свете перевернется раз семьсот (привет тебе из прошлого в твою немую вечность, которую ты ошибочно считаешь светлым будущим), если ему по дружбе шепнет какой-нибудь сердобольный архангел о том, что он сподобился узреть своими бесстыжими всевидящими очами поздним вечером в домике по улице Основателей коммунизма (родинку, родинку-то не забудь, архангел!) в то время, когда его подопечный Вадим-Сатана еще был жив и считался мужем своей жены.
Я взглянул на себя в зеркало и увидел в нем счастливого человека. Вы хотите знать, как выглядит счастливый человек? Пожалуйста.
Растрепанные волосы, умные живые глаза, ничем особо не примечательное лицо человека средних лет, не верящего в Бога, на котором (лице) невольно задерживается взгляд (мягкие черты из причудливого сплава принципиальности и некатегоричности чем-то пленяют). Да, да, атеист — это непременное условие счастья, ибо если бы я верил, то чувствовал бы себя в лучшем случае величайшим грешником, несчастнейшим из людей. Сколько их, убогих, отражено уже в зеркале великой литературы! Вера для человека неглупого — непременное условие, чтобы чувствовать себя окончательно и бесповоротно несчастным. Меня же окружала благодать: я был безработным, одиноким, обнаженным, рядом лежала Мау, чужая жена и моя возлюбленная, совесть моя была спокойна.
Что еще надо для полного счастья?
Говорил ли я, что более сладкой женщины, чем Мау, и представить себе невозможно? Кажется, говорил. Повторяться не будем. Но не могу не сказать о главном.
Я, кажется, впервые оценил прелесть и эффективность воздержания в зрелом возрасте и даже отчасти проникся уважением к святым (хотя, наверное, зря: они же воздерживаются не для того, чтобы увидеть свою вожделенную Сару, а ради того, чтобы не видеть ее никогда; что ж, им же хуже, сочувствую им так же, как и они — мне). Я всю ночь гордился собой, а бедная Мау с изумлением разглядывала меня.
— Чем ты тут питаешься, отшельник? Корешки какие-нибудь секретные трескаешь? У тебя что, женщины нет?
— Почему же нет? Ты и есть моя женщина. Другой мне не надо. Просто у меня избыток мужских гормонов.
— Тебе нужен гарем. Но я тебя никому не отдам…
Не скажу, что мы наверстали потерянное за год (в жизни то, что не сделано вовремя, упущено навсегда), но в чем-то мы превзошли себя. Весь следующий день мы спали, а вечером сидели у огня на добротных стульях, молча лаская друг друга взглядами, в которых прыгали отблески пламени.