же собственными руками. Вадим-Сатана с Богом выступили против меня единым фронтом. И, разумеется, победили, кто бы сомневался.
Так произошло мое отчуждение от деревни и сельского люда, и мне не оставалось ничего другого, как возвратиться в постылый город.
Глава XVIII. Философия воли
Однако не в моих правилах было так скоро и бездарно сдаваться. Я решил еще раз приложить руку к чуду, которое и появилось-то благодаря мне. Возможно, мне на роду было написано стать чудотворцем. Кто знает? Я его породил — я с ним и разберусь.
Раз уж острый топор был поставлен в угол, надо было дать ему работу в пятом акте. Я действовал решительно и без промедления. Работы было при известной сноровке секунд на тридцать. При этом можно было запросто попасть в историю.
Выйдя вечером на залитый лунным светом двор (снег давно прекратился, легкий морозец делал воздух свежим и ясным), я внимательно осмотрелся. У Проньки-Шептуна тусклым желтком светилось окно. Дом Сулеймана темнел в отдалении. Я поднял голову вверх. Надо мной заносчиво сияла чистым ликом полная царственная луна, сиротливая в своей надменной недосягаемости (так сказать, круглая сирота). Пред ней хотелось пасть на колени и одновременно пожалеть ее за неприкаянность. Чем-то она напоминала меня. Я тоже был один-одинешенек в этом чудном мире. Идеально круглый источник света (точка отсчета для земных дел!) на фоне удручающе ровной темени. Символическая проекция моей жизненной ситуации. Кажется, все пляшут вокруг меня, водят хороводы. Но это всего лишь оптический обман. На самом деле меня, Соломона, как одинокую луну, умудряются не замечать. Соло — один; моно (moon) — тоже один.
Вместе нас было двое, но легче от этого не становилось. Мы были каждый сам по себе.
Я вошел в дом, нащупал и крепко стиснул гладкое топорище и опять выскочил во двор. Снег приятно, мелодично — мажорно — поскрипывал под ботинками на толстой подошве. Не трогая низенькую изгородь, я подошел к укутанному пню. Короткий размах — и лезвие топора всаживается на треть ствола в самое основание, под корень. Я решил сровнять пень с землей. Хрустящий звук удара разносился, как маленький набат. Я невольно замер, прислушиваясь. Хриплый лай пса далеко в деревне. Казалось, дома соседей, накренившись, тоже вслушивались в потревоженную тишину.
Не успел я занести топор над еще сочным деревом во второй раз, как со стороны моего дома на меня ловкой татью метнулась тень.
— Шайтан! — завопила тать, и я без труда признал в этой фигуре Сулеймана.
— Держи его! — завизжал голос Проньки.
Я решил довести дело до конца, а потом уже разбираться с обидчиками. Но я не рассчитал расстояния: Сулейман, оказавшийся совсем рядом, сбил меня с ног, колоритно изрыгая проклятья на чудном тюркском. Пронька подоспел стремительно, вынырнув белым сычом откуда-то из недр снежной равнины. Мусульманин и христианин умело дубасили меня, атеиста, а я метался по снегу, пытаясь отыскать топор. «Не убий» в этой ситуации никого не интересовало. Всех интересовал топор.
Скоро подоспели люди, все почему-то мужики, меня связали и заточили в собственную избу. Куда-то звонили, с кем-то советовались. Причем явственно прозвучало слово «Вадим», относящееся не ко мне: все издавна называли меня Соломоном, помня еще Моню, отца, и Фашиста, дядю. Когда я услышал «Ипполитыч», сразу успокоился: стало ясно, что обо мне позаботятся всерьез. Печень был выше суеты и мелочных обид; его также невозможно было обвинить в честности и заподозрить в порядочности.
Подъехал почему-то не милицейский «воронок», а облезлая карета скорой помощи.
Надо было быть идиотом, чтобы не догадаться, что меня везут в психбольницу. Карету мне, карету…
Два дюжих санитара, сидевших практически на мне, мрачно обсуждали вчерашнюю пьянку, началом которой послужил чей-то день рождения, и на меня не обращали никакого внимания. Один, лысый, делился впечатлениями:
— И я еще выпил с этими стервами две бутылки, нах. Две, представляешь? А до того мы повалили семь бутылок. Нет, восемь. Подожди, дай посчитаю. Раз, два, три… Нет, семь, нах.
— А потом? — вяло интересовался другой, усатый.
— Не помню. Кажется, подрались. Из-за чего — не помню. Кажется, из-за того, что эта, кривая, Верка, что ли, назвала меня придурком. Меня — придурком, представляешь? Вот они, придурки, нах, — он ткнул локтем мне под глаз, даже не повернувшись.
— Нельзя ли поосторожнее? — вежливо попросил я.
— А потом? — уныло тянул усатый.
— А потом я ее трахнул, само собой. Пойдем в морг работать, а, Серега? Платят больше, со жмуриками веселей, чем с этими придурками. На, поставь вот эту песню, мудила! — крикнул лысый санитар водителю, протягивая диск, стильно оформленный.
— Что это, Стас? — спросил серьезный шофер.
— Классное музло, нах. «Философия воли» называется.
— Не знаю такого певца, никогда не слышал.
— Потому что всякое дерьмо попсовое слушаешь. У этого барда еще есть «Философия города» и «Философия одиночества». Классное музло, нах.
Я насторожился. Оказывается, пока я постигал себя, «одиночество» и «воля» уже положены на музыку и стихи и вполне освоены народом.
Лысый певец с брегов Невы сквозь вставленные зубы модно шепелявил о муках одиночества; лысый санитар Стас раскачивался в такт и подпевал. Не сбился ни разу. От слова «философия» в устах этих придурков меня затошнило, обильно пошла слюна и к горлу знакомым послевкусием подкатил давешний салат.
И очень не вовремя. Когда меня втащили в коридор, в нескольких местах перегороженный металлическими дверями с решетками, и провели мимо столовой, в нос мне ударил такой ядреный смрад, имеющий отношение к давно не свежим пищевым отходам, которые здесь, вероятно, все еще принимали за еду, что меня вывернуло прямо на линолеум. Я едва не потерял сознание. Санитары, ни слова не говоря, привели меня в чувство пинками и доставили в кабинет главного врача. На табличке было написано: Кабинет № 6. Главврач Дементей М. М.
Первое, что я увидел, когда рассеялась муть перед глазами, была икона в роскошном золотистом окладе в красном углу. Как ни странно, она в самом деле напоминала разводы на злополучной яблоне. На столе у врача (широкое лицо, выпуклые мешочки под глазами, непременная «интеллигентная» эспаньолка пучком вместо бороды лопатой, которая просто просилась на неслабую челюсть) стояла фотография Мэрилин Монро в розовых тонах. Дементей угадал: с моей точки зрения, это самый вульгарный символ ХХ века.
Мне показалось, что я попал в царство пошлости, но мне тут же дали понять, что я глубоко заблуждаюсь. В этом царстве пошлость была светлым пятном.
— Фамилия, имя, отчество. — Врач бегло взглянул на меня.
— Вадим Соломонович Локоток.
Люди с чувством юмора обычно благожелательно реагируют на то, что я произнес. Эскулап даже не улыбнулся. Плохо дело.
— Образование?
— Высшее. Философское.
— Понятно. Наш клиент. Философия и литература — это диагноз. Слышали об этом? Зачем над православной святыней надругался, гражданин Локоток?
— Я не над святыней надругался; я рубил яблоню у себя в саду.
— Понятно. Логика шизофреника. Не ориентируемся во времени и пространстве, не отдаем себе отчета в своих действиях. Родители страдали душевными расстройствами?
Вопрос поставил меня в тупик.