Еще покойный Кузьма Степанович спрятал от фрица, да куда они нам? Станции нету… Да-а… Подошла весна. Чем работать? Ни конячки, ни бычка… Передают бабы, на хуторе у одного хозяина маштачок приблудился. Пошел поглядел. Гадкая кобыленка, вся в коросте. Все ж коняка. «Что хочешь?» — спрашиваю дядька. — «Ставь магарыч», — говорит. Я, конечно, задание бабам; те наварили самогонки. Выпили с дядьком, повел я кобыленку на колхозную конюшню…
Петро, сидя вполоборота к Горбаню и слушая его сетования, смотрел на поля. Вдоль дороги валялись остовы разбитых орудий и сгоревших танков. Частые воронки от снарядов и авиабомб уродовали пашню; впадины уже осыпались, покрылись свежим покровом зелени, но Петро, глядя на них, без труда представил, что творилось здесь еще несколько месяцев назад.
— Тракторов ни одного не осталось? — спросил он.
— Ха! «Тракторов»! Мэтэсе еще нету, лопат и то с превеликим трудом разжились… Теперь подошло время сеять. Зерна для посева нету, сеялки исправной ни одной. Начали копать землю лопатами. Впрягались в борону по нескольку человек и так бороновали. Ты же, Петро Остапович, сам из хлеборобов. Тебе не надо пояснять, как это лопатками сотни гектаров земли переворошить. Не пять и не десять, а сотни…
— Понимаю.
— Спасибо Бутенко, район пять конячек подкинул. Ну, все равно кругом еще светится. Чи спишь, чи не спишь, спохватываешься. Не дают думки покою. Там дыра, тут дыра…
Бричка перевалила через пригорок. Теперь из глубины зеленых просторов доносилось беспечное попискивание полевых жаворонков и коноплянок, по чуть пожелтевшей озими катились волны, словно теплый ветерок гладил посевы ласковой рукой. Белели косынки работающих женщин, паслись на толоке красно-бурые телята.
Будто и не скрежетали никогда по этим полям и дорогам гусеницы танков, не рвали снаряды на куски жирную, пахнущую корневищами трав землю, не топтали ее тысячи ног… Тишина и покой…
Петро перевел взгляд на Горбаня; в своей вылинявшей кепке, в пиджачке тот выглядел таким глубоко штатским и невоинственным человеком, что невозможно было представить себе, чтобы он когда- нибудь держал в руках оружие, ходил в атаку. Но в два ряда орденская планка на его старенькой гимнастерке под расстегнутым пиджаком красноречиво говорила, что воевал Горбань отважно.
— Вижу, Андрей Савельевич, ты на фронте человеком боевым был, — сказал Петро.
— Что было, то прошло, — неохотно ответил Горбань. Он вдруг рывком вытащил из-под Гичака ременный кнут, яростно потянул правого коня. — Но-о, ло-одырь!
Постромки натянулись, и бричка покатилась резвее.
— Радио есть в селе? — спросил Петро.
— Там ваш Сашко́, кажется, что-то смастерил. Ходят люди, слушают, — ответил Горбань и пожаловался: — Живем, правду сказать, в отрыве. Докладчик один раз приезжал… еще в зимнее время… А в селе этим делом заняться некому…
— Что ж, разве нет ни комсомольцев, ни врачей, ни учителей? — допытывался Петро. — Ведь когда- то в селе и кружки были, и чтецы-агитаторы, и артисты свои, и докладчики по любым вопросам…
Горбань только рукой махнул:
— Разве я не помню?! Ничего такого подобного нету. Некому за это взяться. Учительша одна, молоденькая, недавно приехала… Как ей фамилия, Андрюша?
— Это что у Балашихи квартирует? Полина Ивановна.
— Да… Попросил я ее как-то лекцию людям сделать про международное положение. Так она скраснелась: «Не берусь», — говорит… Сама еще девчонка.
Линейка поднялась на последний бугор, и внизу открылось село. С волнением глядел Петро на знакомые улицы Чистой Криницы. В первое мгновение он даже не заметил, что родные хаты, некогда радовавшие белизной, облупились, деревья около дворов были повырублены, заборы и плетни отсутствовали.
Перед ним лежала Чистая Криница! Это была минута, о которой Петро страстно мечтал все эти годы и всюду, куда бы ни забрасывала его фронтовая судьба.
.
Гичак остановил коней возле рубанюковского двора, поглядел на хату:
— Замок на дверях…
— На работе все, — откликнулся Горбань. — Придется послать кого-нибудь за матерью. Она буряки полет сегодня.
Петро сложил свой небольшой багаж на крыльце, побродил по двору, заглянул в сад и на огород. Хозяйственные постройки были разломаны, фруктовые деревья поредели, пасеку растащили; следы разрушения лежали на всем, но Петро и не ожидал увидеть иное. Он уже заметил, как безлюдно на улицах и во дворах, и понял, что не до приусадебных участков и домашних дел криничанам.
Петро вернулся к хате, задумчиво постоял у палисадника, над поблекшей под солнцем ночной фиалкой. «Это уже мать посадила цветы», — догадался он.
Ему вдруг живо представилось возвращение домой из Москвы, после окончания Тимирязевки. Вспомнилась холодно-сдержанная встреча после долгой разлуки с Оксаной и бурная стычка около сельрады с Алексеем Костюком. «А ведь всего три года назад это было! — подумал Петро. — Как бродила, играла кровь!.. Сколько тогда было светлых надежд, планов, уверенности в своих силах!»
И будто со стороны увидел себя Петро в те дни: пышущего здоровьем, с дерзким взглядом веселых глаз, жизнерадостного, способного горы свернуть…
«А ведь мало радости я доставлю отцу своим возвращением», — мелькнула мысль у Петра. Он даже поморщился, представив себе свое страдальчески вытянутое, худое лицо и вспомнив однообразные мрачные шутки по поводу «недорезанного желудка».
Петро пошарил над дверью, надеясь разыскать ключ от хаты там, где всегда оставляла его мать, уходя из дому, и заметил в эту минуту батька. Остап Григорьевич шел от Днепра огородами; увидев Петра еще издали, прибавил шагу.
Петро пошел ему навстречу. Целуя жесткие, пропахшие самосадом щеки отца, он подметил, как под седыми усами дрогнули его губы; только этим и выдал свое волнение старик.
— Что ж ты ни письма не послал, ни телеграммы, — с легким укором сказал отец. — Встретил бы на станции.
— Я точно не знал, когда поезд приходит.
— Мать еще сегодня ранком вспоминала: «Что-то не едет наш Петро…»
Остап Григорьевич, держа в руке картуз и вытирая рукавом рубашки лысину, с сердечной радостью, любовно оглядывал сына. Сам он заметно постарел, но глаза его смотрели по-прежнему молодо, был он бодр, крепок, как и раньше.
— Вас, батько, ни года, ни трудности не берут. Прямо богатырь вы у нас…
Они пошли к хате и едва успели отпереть дверь и внести вещи, прибежала Катерина Федосеевна.
Петро, обнимая мать, заметил, что волосы у нее стали совершенно седыми, множество морщинок легло мелкой сеткой на коричневые от солнца и ветров щеки, худую шею.
— Не надо так плакать, мама, — ласково уговаривал Петро, тихонько поглаживая ее голову. — Ничего страшного со мной не стряслось. Поправлюсь, еще здоровее буду…
— Я с радости, сынок, — шептала мать, вытирая глаза и припадая к его руке, обливая ее слезами…
— Отдохну с дороги — увидите, что я совсем герой, — утешал Петро, подметив тревогу в ее глазах.
Но то, чего он втайне побаивался, все же случилось. Дорога сильно изнурила его, и, едва схлынула радость встречи с родными, Петро ощутил во всем своем теле такую слабость, что вынужден был прилечь.
Мать, с разрешения бригадира, в этот день после обеда в степь не пошла. Внешне ничем не выдавая жалости и сострадания, которые вызывали у нее худоба и болезненный вид Петра, она принялась деятельно за ним ухаживать: согрела в большом чугуне воду, достала чистое белье, сбегала к соседке за молоком и