Несколько справившись с волнением, девушка сбивчиво рассказала обо всем, что тяготило ее.
— Вы, может быть, посмеетесь, но вот как бывает, — сказала она. — Когда в первый раз я увидела вас, мне даже страшно стало. Вы так напомнили человека, который был мне другом!
— А где он сейчас? — спросил Петро.
— Погиб. На фронте.
Петро помолчал, раздумывая над тем, что услышал от девушки, потом осторожно и мягко проговорил:
— Я не имею права расспрашивать. Это было, наверное, большое чувство. Но… почему должны портиться наши отношения? Так хорошо работалось вместе с вами.
— Я и сейчас работаю.
— Но с вами что-то происходит.
— И сама не понимаю. Ну, ничего, пройдет… Спокойной ночи! Уже поздно.
Волкова повернулась и быстро пошла к хате.
Ее признание взволновало Петра и расположило его к молодой учительнице еще больше. Идя домой, он думал о том, что так мужественно переносить личное горе, как Волкова, могут только сильные, волевые люди, а уже это одно было достойно глубокого уважения.
Через день, узнав от Сашка́ о том, что Полина Ивановна сильно простудилась и впервые за все время пропустила занятия, Петро снова решил навестить девушку.
На этот раз Волкова оказалась более гостеприимной, весело подшучивала над своей болезнью, и Петро ушел от нее с радостным ощущением, что ледок ее отчужденности растаял.
Но посещения эти соседки Балашихи истолковали по-своему. На следующий день утром, собравшись возле колодца, они стали выпытывать у сторожихи:
— Председатель, часом, не сватается за учительницу? Что-то дуже он зачастил до вас?..
Чернобровая, румянощекая Одарка Черненко, поддевая коромыслом ведро, сказала с протяжной зевотцей:
— Оксана там далеко где-то. А он человек молодой. Ему не все в конторе сидеть…
Балашиха хотя и не прочь была посудачить, отмалчивалась: как-никак речь шла о ее квартирантке, а от учительницы она за все время ничего, кроме добра, не видела.
Но и она не утерпела и, отнеся однажды на птицеферму гусиные яйца, спросила у Пелагеи Исидоровны как бы между прочим:
— Оксана ваша ничего не пишет?
— Давно письма не было.
Балашиха присела на опрокинутую вверх дном деревянную цыбарку, сказала, сокрушенно вздохнув:
— Ох, возвращалась бы она до дому. Что за жизнь такая! Муж дома, она где-то…
— Оксана не одна там, — заступилась за дочь Пелагея Исидоровна.
— Ну все-таки… Обое они молодые, вместе и не жили еще…
Пелагея Исидоровна, нахмурив брови, молча просматривала яйца, а Балашиха тем временем тараторила:
— В разлуке, тетка Палажка, всяко бывает. Ну, там полгода, год, скажем, врозь, оно еще туда-сюда, а три года… Дело молодое…
— За свою я не беспокоюсь, — оборвала ее Пелагея Исидоровна.
— Так я же не про Оксаночку, — сказала Балашиха. — Про зятя вашего бабы языками треплют. Может, ничего такого и нету, ну, а все ж Петро до учительши частенько заходит. Полиночка — красивая барышня и личиком… и одевается аккуратненько…
— Хватит тебе языком трепать черт-те что! — сердито перебила Пелагея Исидоровна.
После ухода Балашихи она продолжала заниматься своим делом: осмотрела наседок, вычистила пристройку, предназначенную для цыплят, но настроение у нее явно испортилось. Балашиха растравила больное место: до Пелагеи Исидоровны и раньше доходили слухи о Петре и Волковой.
Самолюбивая и гордая, она сумела бы молча пережить оскорбительные для нее бабьи пересуды, но несколько дней спустя от Оксаны пришло письмо. Дочь писала о своей фронтовой жизни, а в конце вскользь намекнула о том, что ей кое-что известно про Петра и молодую криничанскую учительницу.
В тот же день Пелагея Исидоровна пошла к Рубанюкам.
Катерина Федосеевна была дома одна. Она искренне обрадовалась приходу свахи, тут же отложила недошитую мужнину сорочку и проворно стала собирать угощенье для гостьи.
— Вы не затрудняйте себя хлопотами, свахо, — сказала Пелагея Исидоровна, расстегивая пуговицы теплого полупальто и, прежде чем сесть, подворачивая юбку. — Я сейчас пойду. Шла тут по делу — дай думаю, проведаю.
— Гуляйте! Что-то совсем вы нас забыли, — упрекнула Катерина Федосеевна, — будто мы с вами и не родичи.
Пелагея Исидоровна тяжело вздохнула.
Внешне почти совсем не изменилась жена Девятко: румянец, густой и яркий, по-прежнему заливал ее щеки, строгие черные глаза не утратили блеска, и лишь на лбу и около сухих тонких губ морщинки стали глубже.
Но в выражении ее сурового, неулыбчивого лица было что-то недоброе, заставившее Катерину Федосеевну насторожиться. Испытующе глядя на гостью, она сказала:
— Вижу, свахо, на сердце у вас горе какое-то. Пожальтесь, что стряслось?
— Горе не горе, — ответила та пасмурно, — а трошки обидно мне за дочку.
Она рассказала о дошедших до нее слухах, о последнем письме Оксаны и под конец, не выдержав, заплакала. Вытирая краешком платка покрасневшие глаза, Пелагея Исидоровна тихонько жаловалась:
— Оксана и без этого столько пережила — и батька потеряла, и сама уже три года не поспит, не поест… Приедет, а тут, — голос ее дрогнул, — срам такой…
— Да с чего вы, свахо, взяли? Чего только бабы не набрешут! — с досадой возразила Катерина Федосеевна. — Всех сплетен, как говорится, не переслушаешь.
— Оксана и сама пишет.
— Все равно брехня! Вот же проклятые балаболки!
— Верно же, свахо, что Петро ваш ходит до учительши.
— Ну и что с того! И она до нас ходит. Он председатель, мало ли делов у них!
Катерина Федосеевна искренне и горячо возмутилась услышанным.
Когда Пелагея Исидоровна ушла, она стала вспоминать: не было ли чего-нибудь лишнего в отношениях Петра с Волковой. Нет, ничего зазорного в его поведении мать не примечала! Петро любит энергичных, живых людей, и лишь недавно, разговаривая о Волковой, все в семье сошлись на том, что такая учительница, как она, — сущий клад для Чистой Криницы.
Катерину Федосеевну тревожило другое. «Никаких глупостей Петро, конечно, не допустит, — думала она. — Оксану он любит. Но раз уж пошли по селу такие разговоры, не надо ему позорить и себя и дивчину».
Вечером, как только домой пришел Остап Григорьевич, она обо всем рассказала ему.
Старик слушал ее внимательно, а когда она умолкла, кряхтя стал стаскивать с себя пропитанные влагой сапоги.
— Что ж ты молчишь? — прикрикнула Катерина Федосеевна, отбирая у него мокрые портянки и развешивая на печи. — Тебе надо с ним поговорить, раз он сам не понимает.
Остап Григорьевич сунул ноги в постолы, неторопливо шаркая ими, подошел к кадке с водой, осушил полную кружку и, вытирая ладонью усы, проговорил:
— Тебе сорока на хвосте принесла эти новости, а я давно уже замечаю. Но думал, в нашем роду никто еще семьи своей не порочил, а чем Петро хуже? А он, видишь…
Старик не бушевал, не ругался, но по вздрагивающим кустикам седых бровей, по тому, как он мял пальцами отложной воротник черной рубашки, жена видела, что он очень сердит. Опасаясь, как бы он сгоряча не наговорил Петру лишнего, Катерина Федосеевна примирительно сказала:
— Ничего Петро плохого не позволил, и ты на него не кидайся. Голова у него есть на плечах, ты ему