идем на смерть, голодаем, живем в холоде, но деремся, почему он не вместе с нами? Значит, у него гнилая душа, значит, постоянно, все годы советской власти, жила в нем пакостная мыслишка при первой возможности изменить ей в трудную годину? Так чего ж таких беречь, если даже они приходят с повинной? Они были до войны тайными пассивными врагами, а во время войны приняли оружие из рук врага, а свое бросили, после войны станут снова тайными врагами и при удобном случае всадят нож в спину. Нет, нельзя им давать пощады!
Ох, как это не просто! Возможно, старшина Мошков глубоко несчастный человек? Жизнь сложилась трагически не потому, что он яро стремился к этому, конечно, нет, она безжалостно бросила его в водоворот, и только сейчас он смог из него выкарабкаться, и попал под мою горячую руку? Я ведь знаю, как фашисты вербуют себе наемников, не все идут по своей воле, иных доводят до отчаяния и не оставляют иного выхода. Либо смерть от пыток и голода, либо ненавистный, чужой мундир. Я бы сказал — лучше смерть, лучше муки, но только не позор, только не брать в руки оружие, которое придется направить против своих же братьев — советских людей! Родион тоже пресмыкался, кто бы мог подумать! Кто бы мог подумать, что Родион будет стрелять в него, в Давыдова, а ведь стрелял, иуда! Когда в сорок втором схлестнулись с немцами и полицаями, то захватили в плен полицая Родиона. Лежал мерзавец за пулеметом и бил по партизанам. На него навалились сзади. Здоровый бугай сбросил с себя напавших, но уйти не удалось. И привели Родиона к комбригу, истерзанного, в синяках, с дикими глазами и со скрученными назад руками. И глазам своим не поверил Давыдов: Родион?! Значит, пулеметчик, который прижал партизан к земле, который убил троих, вот они лежат на тех местах, где их настигли пули, значит, этим пулеметчиком был Родион?
У Давыдова потемнело в глазах, он думал, что с горя разорвется сердце. Родион, с которым они дружили с детства? Ходили на посиделки? Гуляли друг у друга на свадьбе? Родиона взяли в армию в первый день войны, и ничего о нем не было слышно. Считали, что пропал без вести. Давыдов надеялся — сыщется друг, еще повоюют они вместе. И вот он Родион. Стоит истерзанный, в синяках, прячет блудливые глаза, а вон там лежат трое советских парней, погубленных им, а сколько он погубил до этого?
Разве забудешь жертвы гитлеровцев и их холуев? Был тяжелый затяжной бой с карателями. Ночью отряд покинул позицию и оторвался от преследователей. Длительную стоянку решили сделать в густом еловом лесу — отдохнуть, привести себя в порядок после изнурительных боев. И то, что партизаны увидели на новом месте, их потрясло. Двести женщин и детей скрылись от фашистов в лесу. Построили шалаши, чтоб переждать в них лихолетье. Но гитлеровцы обнаружили лагерь и расстреляли всех. Трагедия свершилась совсем недавно, за несколько часов до прихода партизан. В живых осталась лишь одна девочка, лет двенадцати, но и та была тяжело ранена. Она увидела подходящего к ней Давыдова. Неописуемый ужас стоял в ее глазах. У девочки были перебиты ноги, она поползла прочь, оставляя на опавших колючках и траве кровавый след. У Давыдова перехватило горло, стало трудно дышать. Он проговорил хрипло:
— Куда же ты, доченька?
Девочка бессильно упала. Он нагнулся над ней и услышал жаркий умоляющий шепот:
— Не надо, не надо... Не стреляйте... Я уже ранена... — и вдруг как закричит на весь лес:
— Не стреляйте! Я жить хочу!
Это забыть? Забыть, что Родион бил по нашим из пулемета? Быть хладнокровным? Мошкова и ему подобных мерзавцев с хлебом и солью встречать, когда они вдруг надумают сдаваться в плен? Конечно, я не ангел. Нервы у меня расшатаны, хорошо знаю, погорячиться могу. После войны буду приводить их в порядок. А что мне делать, если каждый раз, когда я встречаю Мошковых и им подобных, перед моими глазами стоит раненая девочка и я слышу отчаянный недетский крик:
— Я жить хочу!
Нет, не мог быть хладнокровным Давыдов, видя перед собой врага, хотя и безоружного. Ему рассказывали, как издевались над братом Сережкой гестаповцы. Загоняли раскаленные иголки под ногти. Прижигали железом щеки. Отрезали уши. Нагишом провели по морозу к месту казни. Восемнадцатилетнего Сережку, единственного брата. Мать умерла, когда Сережке было всего три года. Отец пил беспробудно, допился до горячки и попал в психиатрическую больницу. И Давыдов сам растил брата, помог окончить девятилетку, хотел определить в институт. А вместо института — война. За голову Давыдова оккупанты сулили богатую награду — денег, земельный надел, живность. Сережка попался нечаянно — ходил в разведку. Возможно, удалось бы ему и вырваться из плена. Однако какая-то продажная шкура донесла — это брат Давыдова! И Сережкой занялось гестапо. Черные мундиры по части зверств были профессорами.
Ярость против захватчиков клокотала в нем. Словно заклинание, словно исповедь, шептал он слова партизанской клятвы, которую помнил наизусть и которая сполна отвечала его душевному настроению:
— Клянусь, что не выпущу из рук оружия, пока последний фашистский изверг не будет уничтожен на нашей земле!
Клянусь мстить врагу жестоко, беспощадно и неустанно!
Клянусь, что скорее умру в жестоком бою с врагом, чем отдам себя, свою семью и весь советский народ в рабство кровавому фашизму!
Кровь за кровь! Смерть за смерть!
И я не могу расстрелять Мошкова? Или не имею права?
...Не спится комбригу. Тяжелые думы терзают его. Болит сердце, мучает бессонница. Ему не стыдно было за эти прожитые годы. Воевал честно, говорят, даже талантливо. Много боев выиграл, много налетов, вихревых, отчаянных, совершил отряд под его командованием, нет, не зря светится, на гимнастерке Золотая Звезда. Он твердо выполнял свою партизанскую клятву.
А вот на душе тревожно. Из-за Мошкова? Будь он неладен, нет, не из-за него. Есть приказ принимать перебежчиков в отряд и проверять их в бою. Какие из них вояки, прижмет немец — они снова в кусты. Но принимать надо...
Кто-то подходит к Давыдову сбоку. Комбриг слышит легкие шаги, но не поворачивается — дневальный? Или еще кому не спится? Человек встал рядом и тихо спросил:
— Не спится, товарищ командир?
— Кто?
— Столяров, товарищ командир.
— Дежуришь?
— Нет, тоже не спится.
— Садись, коротать будем вместе. Скоро рассвет.
— Рассвет, — вздохнул Столяров и опустился рядом прямо на землю. Помолчали. Потом Столяров спросил:
— Может, он и взаправду не расстреливал?
— Мошков?
— Ну да. Ведь он даже не испугался тогда, все свое твердил: «Неправда, Семен». А, товарищ командир?
Комбриг ничего не ответил. На темно-синем небе белой фосфористой чертой мелькнула падающая звезда. На вершинах сосен вдруг ни с того ни с сего забарахтался ветер и также вдруг смолк. В шалаше раздались негромкие голоса. Старик попросил пить, а Анюта сказала:
— Сейчас, родненький, сейчас.
Плохо Старику, какой помощник выбыл из строя. Уж не повезет, так не повезет. И Щуко нет — талантливый был разведчик и отважный боец.
— Дешевая стала жизнь, — вздохнул Столяров. — Моргнул глазом — и нет человека. Моих всех под автомат, начисто хотели повывести мою фамилию. И некому было того бандюгу остановить, голову расколоть на черепки... Ну, поймал бы он меня, пусть — его взяла, стреляй. Но деда, но ребятишек, но жену! Они-то что ему сделали? Извините, товарищ командир.
— Ничего, я понимаю.
— Горит все. Зубами бы рвал этих перевертышей, холуев фашистских. Думаю, этого Мошкова сам решу, руками задушу. Попрошу стеречь его и убью. Не назначат стеречь, из-за сосны пристрелю и часовой не увидит.
— Из-за угла?