Он огляделся и вдруг ему показалось, что он что-то увидел. Он пригляделся, и еще раз пригляделся, для пущей уверенности. Там было яблоко, красное, спелое.
Ник очень гордился своим умением лазать по деревьям. Он скользнул по веткам - одна, другая - воображая, что он Сайлас и ловко взбирается прямо по гладкой стене. Яблоко, такое красное, что в лунном свете казалось почти черным, висело чуть дальше, чем он мог достать. Ник медленно двинулся вперед по ветке, пока оно не оказалось почти прямо над головой. Потом он потянулся к нему и кончикам пальцев коснулся этого вкуснейшего яблока.
Ему не суждено было его попробовать.
Послышался треск, громкий, словно выстрел из ружья, и ветка под ним сломалась.
Он очнулся от пронизавшей его боли. Она была острой, как лед, а цветом - как медленный раскат грома. Он лежал в траве посреди летней ночи.
Земля под ним была довольно мягкой и странно теплой. Он пощупал ее рукой и ощутил под пальцами что-то вроде теплого меха. Оказалось, он упал на кучу, куда садовник сваливал скошенную траву, и уцелел. Грудь, однако, болела, а еще болела нога - похоже, он свалился сначала на нее и вывихнул.
Ник застонал.
– Баю-баюшки-баю, - послышалось позади. - Ты откуда взялся? Свалился, прямо как камень с неба. Это разве дело?
– Я полез на яблоню, - объяснил Ник.
– Вот как. Покажи-ка ногу. Сломал, поди, точно как ту ветку.
Ник почувствовал прикосновение холодных пальцев.
– Нет, не сломал. Вывихнул, а то и растянул. Чертовски тебе повезло, что ты свалился на эту кучу. Ладно, это еще не конец света.
– И то ладно, - согласился Ник. - А все равно больно.
Он повернул голову и посмотрел назад. Она была постарше, чем он, но все равно не взрослая, и во взгляде ее не было ни дружелюбия, ни неприязни. Была, скорее, настороженность. Лицо у нее было умное и нисколько не красивое.
– Я Ник, - сказал он.
– Живой мальчик? - уточнила она.
Ник кивнул.
– Я так и думала. Слышали мы о тебе, даже здесь, за оградой. Тебя как зовут?
– Оуэнс, - сказал он. - Никто Оуэнс. Или просто Ник.
– Привет, мастер Ник.
Ник поглядел на нее. На ней была простая белая рубаха. Волосы у нее были мышиного цвета, длинные, и в лице было что-то гоблинское - намек на косую улыбку, который, казалось, не исчезал, какое бы выражение на этом лице не появлялось.
– Ты самоубийца? - спросил он. - Или украла шиллинг?
– Ни разу ничего не крала, хоть бы и платка. Вообще-то, - весело добавила она, - самоубийцы вон там, за кустом боярышника, а висельники - в зарослях ежевики, оба-двое. Один чеканил монету, а другой был разбойник с большой дороги, хотя я лично думаю, вряд ли - небось, обирал запоздавших прохожих.
– Вон что, - сказал Ник. Потом в нем проснулись былые подозрения и он осторожно спросил:
– Тут, говорят, похоронили ведьму?
Она кивнула.
– Сначала утопили, потом сожгли, а уж потом похоронили и даже надгробия не поставили.
– Тебя утопили и сожгли?
Она уселась на кучу травы рядом с ним и положила холодные ладони на его ноющую ногу.
– Приходят это они ко мне прямо на рассвете, я и проснуться не успела, и вытаскивают меня прямо посередь деревенского луга. «Ты, - кричат, - ведьма!», а сами все жирные, гладкие, розовые с утра, что твои поросята, отмытые, чтобы на рынок везти. И выходят по одному вперед, и начинают, что у них-де и молоко киснет, и лошади хромеют, и тут встает мистрис Джемайма, самая жирная, поросявая, и гладкая из всех, и говорит, что ей вот Соломон Поррит дал от ворот поворот, а вместо того так и вьется у бани подглядывать, что оса над медом, и это, говорит, я его так заговорила, и бедняжку как есть околдовала. И тогда привязали меня к стулу и давай макать в утиный пруд, мол, если я ведьма, так мне ничего не будет, не утону, а если не ведьма, тогда да. А Джемаймин отец им дал монету в четыре пенса, чтоб они подольше стул под водой подержали, чтоб посмотреть, захлебнусь я или нет, а вода такая зеленая, гадкая.
– И ты захлебнулась?
– Еще как. Как вдохнула воды, так и окочурилась.
– А! - сказал Ник. - Так ты, значит, все-таки не была ведьма.
Девушка внимательно посмотрела на него и улыбнулась углом рта. Она все еще была похожа на гоблина, но теперь - на вполне симпатичного гоблина, и Нику пришло на ум, что ей совсем не нужно было волшебство, чтобы привадить Соломона Поррита, достаточно было одной такой улыбки.
– Ерунда какая. Конечно, была. Они это поняли, когда отвязали меня от стула и разложили на лугу, как есть мертвую, всю в ряске и вонючем иле. Я тогда глаза как закатила, и прокляла их всех и каждого, прямо там, на лугу, утром, чтоб им вовек покоя не знать в могиле. Я и сама удивилась, как оно запросто вышло, это проклятье. Вроде как когда пляшешь и слышишь новый танец, который и не слыхала раньше никогда, и не знаешь вовсе, а ноги сами уже пляшут и готовы плясать хоть до рассвета.
Она вскочила и закружилась в танце - босые ноги блестели в свете луны.
– И вот так, вместе с вонючей водой и моим последним вздохом, из меня выскочило проклятье. А потом я скончалась. Они жгли мое тело на костре посреди луга, пока остались только уголья, и бросили их в яму за кладбищенской оградой, и даже надгробия не поставили.
Только теперь она остановилась и на мгновение, казалось, стала печальной.
– А их всех похоронили на этом кладбище? - спросил Ник.
– Ни одного, - подмигнула ему ведьма. - В субботу сразу после того, как меня утопили и поджарили, мастеру Порринджеру привезли ковер, прямо из Лондона, отличный ковер. Вышло, правда, так, что ковер тот был не только доброй работы и доброй шерсти. В нем, оказывается, занесли чуму, и уже к понедельнику пятеро харкали кровью и почернели не хуже, чем я, когда меня вытащили из огня. Еще через неделю от чума вымерла чуть не вся деревня, и всех зачумленных без разбора бросили в чумную яму, которую выкопали подальше от города, да и закопали потом.
– И так умерли все-все?
Она пожала плечами.
– Все, кто смотрел, как меня топят и жгут. Ноге полегче не стало?
– Стало, - сказал он. - Спасибо.
Ник встал и, прихрамывая, слез с кучи травы. Он оперся о железную изгородь и спросил:
– Так ты всегда была ведьмой? То есть, еще до того, как ты их прокляла?
– Да надо ли быть ведьмой, чтоб Соломон Поррит стал болтаться вокруг моего дома, - фыркнула она.
Вряд ли это можно считать ответом на мой вопрос, подумал Ник, но не стал говорить этого вслух.
– Как тебя зовут? - спросил он.
– Надгробия у меня нет, - она состроила печальную гримасу. - Могут звать как угодно. Так ведь?
– Но у тебя ведь есть имя?
– Лиза Хемпсток, прошу любить и жаловать, - ядовито отозвалась она.
И добавила:
– Всего делов-то, поставить надгробие. Вон там, видишь? Только по крапиве и видно, где я лежу.
Она сказала это так печально, что Нику вдруг захотелось обнять ее. И тут его осенило, когда он протискивался сквозь ограду: он поставит Лизе Хемпсток надгробие, и на нем будет ее имя. И тогда она улыбнется.
Он повернулся, чтобы помахать ей на прощанье, но она уже исчезла.